Советская поэзия. В 2-х томах. Библиотека всемирной литературы. Серия третья. Редакторы А.Краковская, Ю.Розенблюм. Москва: Художественная литература, 1977. СОН О РОЯЛЕ Я видел сон — как бы оканчивал из ночи в утро перелет. Мой легкий сон крылом покачивал, как реактивный самолет. Он путал карты, перемешивал, но, их мешая вразнобой, реальности не перевешивал, а дополнял ее собой. В конце концов, с чертами вымысла смешав реальности черты, передо мной внезапно выросло мерцанье этой черноты. Как бы чертеж земли, погубленной какой-то страшною виной, огромной крышкою обугленной мерцал рояль передо мной. Рояль был старый, фирмы Беккера, и клавишей его гряда казалась тонкой кромкой берега, а дальше — черная вода. А берег был забытым кладбищем, как бы окраиной его, и там была под каждым клавишем могила звука одного. Они давно уже не помнили, что были плотью и душой какой-то праздничной симфонии, какой-то музыки большой. Они лежали здесь, покойники, отвоевавшие свое, ее солдаты и полковники, и даже маршалы ее. И лишь иной, сожженный заживо, еще с трудом припоминал ее последнее адажио, ее трагический финал. Но вот, едва лишь тризну справивший, еще не веря в свой закат, опять рукой коснулся клавишей ее безумный музыкант. И поддаваясь искушению, они построились в полки, опять послушные движению его играющей руки. Забыв, что были уже трупами, под сенью нотного листа они за флейтами и трубами привычно заняли места. Была безоблачной прелюдия. Сперва трубы гремела медь. Потом пошли греметь орудия, пошли орудия греметь. Потом пошли шеренги ротные, шеренги плотные взводов, линейки взламывая нотные, как проволоку в пять рядов. Потом прорыв они расширили, и пел торжественно металл. Но кое-где уже фальшивили, и кто-то в такт не попадал. Уже все чаще они падали. Уже на всю вторую часть распространился запах падали, из первой части просочась. И сладко пахло шерстью жженною, когда, тревогой охватив, сквозь часть последнюю, мажорную, пошел трагический мотив. Мотив предчувствия, предвестия того, что двигалось сюда, как тема смерти и возмездия и тема Страшного суда. Кончалась музыка и корчилась, в конце едва уже звеня. И вскоре там, где она кончилась, лежала черная земля. И я не знал ее названия — что за земля, что за страна. То, может быть, была Германия, а может быть, и не она. Как бы чертеж земли, погубленной какой-то страшною виной, огромной крышкою обугленной мерцал рояль передо мной. И я, в отчаянье поверженный, с тоской и ужасом следил за тем, как музыкант помешанный опять к роялю подходил. Строфы века. Антология русской поэзии.
Сост. Е.Евтушенко. Минск, Москва: Полифакт, 1995. КИНЕМАТОГРАФ Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет. А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет. А потом в стене внезапно загорается окно. Возникает звук рояля. Начинается кино. И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной. Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной! Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса заставляет меня плакать и смеяться два часа, быть участником событий, пить, любить, идти на дно… Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино! Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер этот равно гениальный и безумный режиссер? Как свободно он монтирует различные куски ликованья и отчаянья, веселья и тоски! Он актеру не прощает плохо сыгранную роль — будь то комик или трагик, будь то шут или король. О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом в этой драме, где всего-то меж началом и концом два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно… Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино! Я не сразу замечаю, как проигрываешь ты от нехватки ярких красок, от невольной немоты. Ты кричишь еще беззвучно. Ты берешь меня сперва выразительностью жестов, заменяющих слова. И спешат твои актеры, все бегут они, бегут — по щекам их белым-белым слезы черные текут. Я слезам их черным верю, плачу с ними заодно… Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино! Ты накапливаешь опыт и в теченье этих лет, хоть и медленно, а все же обретаешь звук и цвет. Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса. Слишком красные восходы. Слишком синие глаза. Слишком черное от крови на руке твоей пятно… Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино! А потом придут оттенки, а потом полутона, то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана. А потом и эта зрелость тоже станет в некий час детством, первыми шагами тех, что будут после нас жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно… Жизнь моя, мое цветное, панорамное кино! Я люблю твой свет и сумрак — старый зритель, я готов занимать любое место в тесноте твоих рядов. Но в великой этой драме я со всеми наравне тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне. Даже если где-то с краю перед камерой стою, даже тем, что не играю, я играю роль свою. И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны, как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны, как сплетается с другими эта тоненькая нить, где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить, потому что в этой драме, будь ты шут или король, дважды роли не играют, только раз играют роль. И над собственною ролью плачу я и хохочу. То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу. То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно, жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино! |