Счастьем? Неужели счастьем? Да, да! Зачем притворяться, зачем скрывать от самой себя! Ведь она же любит Николая. Ну да, любит, любит первый и, конечно же, последний раз в жизни…
Но вот скоро посадят ее в самолет. И она повезет за линию фронта этот тяжелый скучный мешок, который и без нее может быть великолепно доставлен. Ведь это подумать только: осталось быть вместе всего каких-то несколько часов!
Небо на востоке уже начинало розоветь. Стало холодно. Краски погожего восхода, опять предвещавшие ясный, тихий день, сгущались и смывали звезды одну за другой. Воздух стал зеленовато-прозрачным. Все вокруг: и лесная опушка, и унылое торфяное болото, и пятнистая луговина расчищенного аэродрома — вырисовывалось хотя еще и плоско, но уже ясно, отчетливо, когда наконец кусты затрещали и появился Николай.
— А я уж хотела одна идти, — холодно сказала Муся, пряча радость, вспыхнувшую при его приближении. — Я у вас здесь последний день, кажется можно было бы быть повнимательнее…
— Муся, кабы не я, этот Кащей Бессмертный обязательно упек бы парнишку под арест… У Рудакова насчет самовольства знаете как… не помилует.
— И правильно бы упек! Этот ваш знаменитый Елка-Палка вовсе распустился, — непримиримо отозвалась Муся и, дернув плечом, быстро пошла через болото к сизой стене леса.
Николай виновато брел сзади девушки, едва поспевая за ней. Они двигались в том же порядке, как и при первом знакомстве, когда он конвоировал ее в лагерь. И, как тогда, при первой их встрече, в ушах партизана снова звучали слова старого романса. Только сейчас звучали они совсем по-иному. Теперь слышалась в них Николаю песнь молодой любви, которой не нужно ни признаний, ни красивых слов, ни многозначительных взглядов, которая захватывает, покоряет, возносит человека, сама за него говорит.
— Муся, вы не знаете этого романса… на слова Алексея Толстого?
— «Средь шумного бала», да? — Девушка остановилась и выжидающе посмотрела на спутника.
Ее широко раскрытые глаза, мерцавшие в полусумраке раннего утра, казались большими, глубокими, как лесные озерца с родниковой водой.
— Чудно, этот мотив все вертится у меня в голове с тех пор, как мы с вами встретились… Как вы догадались?
— Вот так просто и догадалась… — Она вздохнула. — Спеть? Только без аккомпанемента трудно, сложная мелодия.
И над унылым болотом, на дальнем краю которого дрогли в сырой прохладе друг против друга партизанские и вражеские засады, негромко зазвучала песня.
Муся вкладывала в чужие, старомодные слова все, что хотела и не решалась сказать сама, что переполняло ее душу. Она была очень смешна в ватной стеганой куртке с непомерно длинными засученными рукавами, в больших шароварах и грузных сапогах, голенища которых ей тоже пришлось отвернуть. Но именно в эту минуту и в этом виде она казалась Николаю самой прекрасней из всех девушек, каких только он знал.
Он стоял, боясь неосторожным движением спугнуть песню. Губы его беззвучно повторяли вслед за девушкой: «В часы одинокие ночи люблю я, усталый, прилечь: я вижу печальные очи, я слышу веселую речь…» Он шептал и думал о том, какая это проницательная штука — поэзия, и о том, что почти сто лет назад поэт сумел так хорошо и тонко угадать то, что сейчас чувствует он, партизан Николай Железнов…
Муся еще пела, но острый слух партизанского разведчика уже уловил отдаленный звук приближающихся шагов. Все в нем, привыкшем к внезапным опасностям, уже настораживалось, рука сама тянулась к кобуре пистолета.
— Я плохо пою? — обидчиво спросила Муся, заметив, что Николай не слушает.
— Идут… Кто-то идет, — шепнул партизан, бесцеремонно толкая девушку в кусты и заставляя ее присесть.
Шаги приближались. Теперь их различала и Муся. Щелкнул предохранитель парабеллума. И вдруг невдалеке над кустами показалась голова Рудакова. Худощавый, поджарый, он легко прыгал с кочки на кочку, а за ним поспешал его адъютант, тот самый франт с косыми бачками, в скрипучих сапогах, которого Муся почему-то прозвала про себя «дон Педруччио». За спиной дона Педруччио болтался автомат, на поясе висели две гранаты.
Девушка сердито фыркнула и, оттолкнув Николая, вышла из кустов. Но Рудаков их уже и так заметил. Вокруг его глаз лучились хитрые морщинки.
— Чего это вы, ребята, так поздно или так рано… не знаю уж, как точнее сказать… среди болот распеваете? — спросил он.
А когда адъютант услужливо хохотнул, командир неприязненно поморщился:
— А что тут смешного? Солнце еще не встали. Как им сказать — рано или поздно? Нам вот рано, мы уж выспались.
Николай и Муся стояли перед командиром, не зная, куда девать взгляды. Карие глаза Рудакова лукаво щурились. Так вот отчего с такой грустью Николай докладывал, что досрочно закончил аэродром, а она так огорчилась, узнав, что ей придется лететь на Большую землю!
И почему вдруг так покраснела эта сорви-голова, вынесшая сокровища из самого пекла? Даже вон пот на висках брызнул.
— Волкова, ты чего?
— Да вот, товарищ командир, распелась-то я. Нашла время…
— Ну?
— Стишки, песенки… Это сейчас-то… Такая чепуха! Веселые искорки запрыгали в карих глазах Рудакова, бледные губы его тронула едва заметная улыбка.
— Чепуха? Наоборот. Без поэзии, ребята, нам жить нельзя. Без поэзии ночь — это только тьма, труд — только затрата физических усилий, хлеб — только род пищи. Да, да, вы что думаете! Поэзия… Разве это только стихи?…
— А разве нет? — спросил Николай, простодушно глядя на командира, в то время как Муся дипломатично отступила за его спину.
— Вот и говори спасибо, что до экзаменов дело не дошло. А то сразу и схватил бы неуд, — сказал Рудаков, но тут же, точно спохватившись, стер с лица улыбку и почти скомандовал: — Железнов, пойдешь со мной, покажешь мне свой аэродромстрой. Твои чудо-богатыри со своим Елкой-Палкой там? Ладно, договоримся о системе сигнализации.
Николай растерянно взглянул на Мусю.
— А тебя, Волкова, вот он проводит до лагеря. — Рудаков кивнул на адъютанта, просиявшего при этом. — Там проверяют ценности по описи, тебе стоило бы при этом присутствовать. С верхом договорено — в двадцать часов прибудет первый самолет, санитарный. Если все пойдет хорошо, в двадцать тридцать прилетит второй, за тобой. Готовься.
Не ожидая ответа, командир пружинисто перескочил с кочки на кочку и пошел не оглядываясь. Николай, чуть помедлив, тронулся за ним.
Муся холодно смерила с ног до головы сияющего дона Педруччио, остановила взгляд на его косых острых бачках, презрительно прищурилась и, резко повернувшись, быстро пошла по кочкам к лагерю, сразу же оставив позади своего кавалера.
Смотреть, как проверяют ценности по описи Митрофана Ильича, она не стала. В лазарете было пусто и оттого особенно мрачно. Котелок с чаем булькал на чугунной времянке. Анна Михеевна с Юлочкой завтракали. Старуха стала расспрашивать, как устроили раненых, какой за ними присмотр, как чувствует себя каждый из них. Она достала третью чашку и поставила ее перед Мусей. Пить чай после такого утра девушке показалось просто кощунственным. Она торопливо ответила на вопросы. Сославшись на неотложное дело, забрала девочку и направилась, как мысленно сказала себе, «прощаться с лагерем», во всяком случае с той его частью, где по возвращении с аэродрома мог появиться Николай.
Но партизана все не было, и Муся медленно бродила меж землянок, рассеянно слушая болтовню девочки и невпопад отвечая на приветствия встречавшихся партизан.
Лагерь уже пробуждался от сна. Молодые партизаны, в трусах, босиком, обмотавшись полотенцами, побежали на ручей. Старики пофыркивали у глиняных умывальников, висевших под деревьями. Иные умывались в одиночку, поливая себе на руки изо рта. Под тесовым навесом две толстые девушки с яркими, помидорными щеками варили пищу в чугунных, вмазанных в глину банных котлах. Оттуда тянуло запахом клейстера, по которому можно было угадать, что на завтрак будет опять «блондинка», как звали тут всем осточертевшую пшенную кашу. Поодаль на двух пеньках сидели друг против друга плечистые обросшие дяди, и два других партизана машинками стригли им бороды. Оружие клиентов и парикмахеров лежало тут же, на траве.