Что-то очень знакомое почудилось теперь девушке в скуластом лице этого складного, подтянутого человека. Ну да, где-то она уже видела его. Вошедший с таким же удивлением смотрел то на девушку, то на груду драгоценностей, тускло сверкающую на столе. Разноцветные камни остро искрились в розовом вечернем свете, пробивавшемся через маленькое окошко-бойницу.
— Узнаете друг друга? — спросил Рудаков и вдруг захохотал, да так заливисто и звонко, что все кругом рассмеялись, заговорили.
У вошедшего партизана в каракулевой его бороде тоже сверкнула белозубая улыбка, и по ней Муся сразу вспомнила, как вот этот смуглолицый, так же ослепительно улыбаясь, вытряхивал в банке из мешка золото на старое сукно канцелярского стола.
Почти одновременно оба воскликнули:
— Так это вы нам тогда вот этим удружили?
— Вы приволокли это сюда на себе?… Разрешите доложить, товарищ командир: вот за эти за чертовы блестяшки мы с Иннокентьевым тогда на партбюро по выговору и получили… Чтоб они пропали! — молодцевато вытянувшись и пристукнув каблуками, произнес Мирко Черный.
— А они вот не пропали, — рассеянно ответил Рудаков, погружаясь в чтение документов, найденных им в груде золотых вещей.
Он читал, удивленно покачивая головой, и яркий клочковатый румянец, какой бывает у рыжих людей, размытыми пятнами расплывался у него по лицу.
— Вот люди! — воскликнул он наконец, звучно ударив ладонью по бумагам, которые всё стремились свернуться в трубочку.
Он прочел вслух заглавие описи, сделанной Митрофаном Ильичом на оборотной стороне «почетных грамот», потом резко отвернулся к окошку и долго что-то разбирал. Когда наконец он обернулся, глаза его были влажны.
— Да не курите вы здесь! Кто разрешил курить? Дышать нечем, — проворчал командир, сосредоточенно глядя на скрутившиеся листки описи. — Из-за этих курцов ослепну скоро, башка трещит… Кончай курить!
Но в землянке никто не курил. Свежо пахло смолистой сосной, мокрой кожей сапог, грибной сыростью и тем особым острым и довольно приятным запахом, который всегда заводится в бивуачном военном жилье.
Положив голову на сложенные на столе руки, доверчиво спала Матрена Никитична. Кроме нее, все, кто был в землянке: и командир отряда, и партизаны, и Муся, и адъютант с острыми бачками, и худощавый смуглый ремесленник, тоже почему-то находившийся здесь, — все смотрели мимо сверкающей кучи золота и драгоценных камней на опись, лежавшую на другом конце стола.
— А я думал, товарищ командир, погорели ценности. Ведь фашист тогда сразу по нашим следам к центру города прорвался. Мы едва эшелон увели. Под пулеметным огнем уводили, — произнес наконец Черный. — Ведь это ж надо столько километров такую тяжесть тащить! Ай да бабы! Извиняюсь, товарищ командир, — женщины!
Командир туже свернул бумаги Митрофана Ильича и снова перевязал трубку шнурком от ботинка. Лицо у него стало строгое, замкнутое, деловое.
— Ну, спасибо! От имени советской власти спасибо, от Красной Армии спасибо, — сказал он и крепко тряхнул руку Муси своей маленькой, сильной, покрытой веснушками рукой. — Ступайте отдыхайте. А мы тут подумаем, что нам с вами делать. — Он посмотрел на Матрену Никитичну, прикорнувшую у стола, на ее сбившийся платок, на разрумянившееся от крепкого сна лицо и улыбнулся. — Нет, стойте. Не надо будить ее. Оставайтесь здесь, хозяйничайте, отсыпайтесь, а я перейду в палатку к начштабу, на свежий воздух… Все — вон!
Командир подтянул пояс, поддернул за ушки высокие голенища охотничьих сапог, забрал оружие, сумку с бумагами и пошел к выходу, выпроваживая остальных. Уже снаружи донесся до Муси его резкий голос, отдававший кому-то распоряжение выставить к блиндажу круглосуточный караул и предупреждать проходящих, чтобы не шумели. Потом все стихло. Были слышны только шаги часового да ровное дыхание Матрены Никитичны.
Муся отвела сонную подругу к застланной брезентом постели, уложила и, сама устроившись рядом с ней, сразу же уснула, не раздеваясь, не успев даже разуться. Сквозь сон ей порой не то слышались, не то чудились чьи-то шаги, отдаленный топот копыт, приглушенные голоса. Чудилось, будто она — маленькая и старческий голос, похожий на голос ее давно умершей бабушки, уговаривал ее раздеться; будто бабушка, подойдя к ее детской кровати, подбивает ей под головой подушку, подтыкает вокруг ног одеяло, и в этом одеяльном мешочке становится так уютно, так тепло, что хочется спать, спать и спать…
13
Сон увел Мусю в детство. Даже проснувшись, она не сразу вернулась из путешествия по давно ушедшим радостным дням. Казалось, стоит раскрыть глаза — и она увидит сквозь веревочную сетку кровати знакомую комнату, игрушки, бабушку или мать. Захотелось, как и в дни детства, понежиться, натянув на голову одеяло. Но вместо одеяла рука схватила что-то холодное, кожаное. Муся открыла глаза и вскрикнула от неожиданности. Она лежала в низком, тесном бревенчатом помещении. За продолговатым столом, вкопанным в земляной пол, сидела Матрена Никитична с алюминиевой кружкой в руке и с наслаждением пила чай, скупо откусывая от куска сахара. Худенькая носатая старушка интеллигентного вида, одетая несколько странно — в ватнике, стеганых штанах и в марлевой косынке, — наливала кипяток из плоского закопченного котелка в другую кружку.
— Знаете, сколько вы спали? Больше суток. Вы не проснулись, даже когда мы с Матреной Никитичной вам белье меняли, — сказала старушка Мусе. — Весьма редкий случай, состояние, похожее на летаргию.
Тут только заметила Муся: вместо сорочки на ней — свежая, непомерно большая мужская нижняя рубашка; брезент на постели, на котором она заснула, заменен простыней, появились подушка в наволочке и даже байковое, госпитального вида одеяло, поверх которого было наброшено кожаное пальто на меху.
— А я думала, Машенька, что ты и прощанье проспишь. Я ведь опять в путь собираюсь. Назад пора… Налейте-ка мне, Анна Михеевна, еще кружечку. Что-то разохотилась я на чай. Соскучилась, что ли?
Матрена Никитична успела, должно быть, уже побывать в бане. Смугловатая кожа ее лица приобрела шелковистый оттенок, брови выделялись теперь блестящими полукружиями, словно выписанные смолой. Волосы, аккуратно уложенные тем же широким венцом, стали пышнее.
«Прощаться? В какую дорогу?» — не сразу поняла Муся.
— Опять в этот ужас? Зачем? Оставайтесь здесь.
— Что ж поделаешь, Машенька, люди-то, хозяйство-то ждут ведь! Мы со свекром — двое коммунистов на весь Коровий овраг.
— Обойдутся… Оставайтесь, родная…
— Ах ты, чудачка моя! Зачем оставаться-то? Я свое сделала — тебя довела, это вот, — она махнула рукой в сторону ценностей, лежавших на прежнем месте и только прикрытых какой-то тряпицей, — это вот в верные руки сдала, совесть у меня чиста. Теперь к ребятишкам, к моим маленьким… Заждались, истосковались, небось, милые мои… Они мне, Машенька, каждую ночь снятся, зовут меня, руки ко мне тянут. Я только тебе не рассказывала.
— Ну и я, и я с вами! Вместе шли, вместе и вернемся. Муся спрыгнула с кровати. Теперь она была полна веселой решимости.
— Одной и скучно и опасно, а вместе лучше, мы теперь с вами опытные. Верно? Ведь так?
Муся уселась на скамью рядом с подругой и, поджав босые ноги, прижалась к ней. Носатая старушка, от которой резко несло какими-то лекарствами, посмотрев на девушку, только вздохнула, а Матрена Никитична стала гладить Мусю, как маленькую, по ее выгоревшим жестким кудрям.
— Степан Титыч, товарищ Рудаков, так рассудил: мне к своим возвращаться. Со мной его люди идут. Они прикинут: может быть, по зимнему первопутку можно сюда для отряда сыр да масло вывезти да скота пригнать, что породой поплоше. А тебе, Машенька, по всему видать, пока тут партизанить. Это вот докторица партизанская, Анна Михеевна, с ней в медицинской землянке и жить будешь. Помогать ей станешь.
— Вы рокковские курсы проходили? — осведомилась старушка, опять наполняя кружку. — Чайку плеснуть?