— Замерзнешь ты совсем, на вот платок, погрейся. Дай я тебя оботру, — забеспокоилась Матрена Никитична, уже облачившаяся в длинную полотняную рубашку.
— Замерзну!.. А раньше-то я мерз? — И, отскочив от спутниц, мальчик побежал по косе, заплескал по мелководью. — Прощайте…
Вскоре русая голова, охваченная расходившимися искрящимися полудугами, замаячила уже посередине переката. Против лунного света она казалась черной.
— Эх, война и таких вот в покое не оставляет! — вздохнула Матрена Никитична. — Один пойдет, а ведь и слова не сказал…
— Мы его так и не поблагодарили, — пожалела Муся.
— Благодарить тут не за что — одно дело мы, Машенька, делаем, все одно. И не за спасибо, не из корысти, не за награды.
16
От реки, долгое время служившей Советской Армии рубежом обороны, путь странниц шел через район, где враги продвигались медленно, с тяжелыми, упорными боями. Не только сёла, лежавшие вдоль большаков, но и те, что были в стороне от пути движения основных вражеских сил, оказались разрушенными и сожженными. Не только берега рек, ручьев, скаты оврагов, не только высотки, лесные опушки и иные удобные для обороны места, но и равнины, поля и луга были густо исклеваны снарядами, минами, изъезжены гусеницами танков. Порой Мусе казалось, что здесь пронесся, все вытаптывая и сокрушая, взбесившийся табун каких-то доисторических животных. Даже леса за рекой не пощадила война. Целые массивы оказались выломанными, вековые сосны, ели, березы валялись среди расщепленных пней и казались богатырями, поверженными в гигантской сечи.
Девушка со страхом смотрела на зеленые и серые туши танков, видневшиеся то тут, то там, на скелеты сожженных машин, поднимавшиеся из черной, обгорелой травы, на бесформенный алюминиевый хлам погибших самолетов.
Матрену Никитичну, которая спокойней относилась к этим памяткам войны, больше сокрушали черные пятна и пепел на месте сожженных стогов и скирд, раздувшиеся трупы коров и лошадей, валявшиеся в придорожных канавах, перестоявшиеся, сохнущие травы, истоптанные, перепутанные, приникшие к земле хлеба с уже осыпавшимся или проросшим в колосе белыми усиками корешков зерном.
Земляные холмики с крестами и без крестов, с касками, насаженными на палку, или вовсе без всяких отметок, точно большие кротовые кучи, виднелись то тут, то там.
И спутниц одинаково подавляло необычное безлюдье этого края. Земля здесь казалась даже не покинутой, а вымершей. Встречая на каждом шагу следы человека, плоды его долгих трудов, подруги не слышали ни одного живого звука: ни мычанья коров, ни бреха собак, ни далекого петушиного пения, которое всегда так радует сердце путника, истосковавшегося по жилью.
Идти по этому безлюдному краю, где все говорило о недавней жизни, было страшнее и тягостнее, чем пробираться по самому глухому лесу. Однажды, когда они шли через побуревшее льняное поле, тяжело переливавшееся под ветром, Матрена Никитична не стерпела, качнулась, ухватистыми движениями надергала несколько горстей льна, ловко перевязала их в аккуратный снопик, любовно подкинула его на руке:
— Вот ленок! Уродится же такой… Это ж все самым высоким номером пошло бы, богатство! — сказала она необыкновенно глухим голосом и, как ребенка, прижала к себе желто-бурый сноп с костяными, шелковисто шумящими коробочками. — Ой, Машка, какой урожай, какие хлеба! И все попусту, все прахом! Как бы, девушка, мы, советские люди, в эту осень зажили!
А под вечер они пересекли ржаное поле. Тугие, тяжелые колосья больно стегали их по ногам, теряя зерна. Густо веяло запахом спелого хлеба. Тучные перепела то и дело неторопливо взмывали из-под самых ног.
Внезапно Матрена Никитична, шедшая впереди, остановилась. Во ржи, уткнувшись лицом в землю, лежал немецкий солдат. По-видимому, он замаскировался здесь, на пригорке, среди хлебов и отсюда вел огонь по дороге, пока кто-то не приколол его ударом штыка в спину. Каска валялась в траве среди целой россыпи уже позеленевших автоматных гильз. Ветер, шелестевший во ржи, теребил рыжие волосы солдата, прямые и сухие, как перестоявшийся лен, и перемешивал сытый дух переспевших хлебов со сладковатым запахом тлена.
Матрена Никитлчна, зло усмехнувшись, резко повернулась и пошла прочь.
Только когда поле скрылось уже за деревьями, она задумчиво сказала спутнице:
— Себя прямо не узнаю. У этого кольцо на пальце… Видела? Жена, чай, и детишки есть, и мать, может быть, его ждет. Реветь по нему будут. А мне его ни вот столечко не жалко… Ведь какую он, проклятый, нам жизнь испортил, какую жизнь!..
17
Идти теперь Мусе было значительно легче, чем раньше, и легче не только потому, что в лесном таборе «Красного пахаря» щедро снабдили их с Матреной Никитичной продуктами, даже сахару дали в дорогу, а оттого, что Игнат Рубцов наказал им не чураться в пути своих людей и верить в их посильную помощь.
После того как миновали приречный, начисто опустошенный долгими боями участок, на проселках стали попадаться беженцы, и подруги присоединились к ним. Вместе с попутчиками они заходили в селения, расположенные в стороне от дорог, и если там не было представителей комендатур, а староста не успел прослыть прислужником оккупантов, рисковали ночевать на сеновалах и даже в избах.
И радовало, бодрило то, что тут, за спиной фашистской армии, советские люди не только не падали духом, но даже шли на большой риск, всячески стараясь сохранить прежние порядки.
В одном селе видели путницы длинную виселицу. Неестественно вытянувшись, скосив набок голову, тихо покачивались на ней казненные. «За саботирование уборочного труда», — поясняли надписи на картоне, пришпиленном английскими булавками к одежде повешенных. Часто попадался на глаза пестрый плакат, расклеенный на стенах изб, на воротах сельских пожарных сараев: румяный немецкий офицер показывал розовой пухлой рукой на груду туго набитых чувалов живописному бородачу в лаптях, вышитой косоворотке, высокой поярковой шляпе-грешневике, какие носили крестьяне в некрасовские времена. «Что соберешь — себе возьмешь», — гласила надпись. Но на плакате этом виднелись обычно и другие надписи, сделанные от руки углем или мелом: «Врешь», «Не обманешь», «Накось, выкуси», и к этой последней надписи был даже пририсован весьма внушительный шиш.
И везде тянулись вдоль дорог исхлестанные дождями, полегшие, прорастающие хлеба, косматая побуревшая путаница осыпающихся горохов, заросшие бурьяном, поваленные ветром льны, напоминавшие издали поверхность старых, запущенных прудов, да травы, высохшие на корню.
Все чаще встречались вырванные из тетрадей листки, исписанные разными почерками и приклеенные к телеграфным столбам, к дощечкам немецких дорожных знаков. Они призывали не подчиняться приказам, не выходить в поле, бойкотировать фашистские ссыпные пункты. И все они оканчивались одной фразой: «Смерть гитлеровским захватчикам!», звучавшей как заключительный аккорд сурового военного гимна.
Эти скромные, наспех исписанные тетрадные листки, так же как гуденье ночных бомбардировщиков, летавших на бомбежку далеких вражеских тылов, подбадривали путниц в тяжелую минуту.
— Вы знаете, Матрена Никитична, когда я вижу вот эти листовки, мне хочется совершить что-нибудь особенное, героическое! Я не знаю что: взорвать их поезд, убить какого-нибудь самого большого фашистского мерзавца, сжечь их склад, — все равно, но только что-нибудь такое, чтобы узнали там, дома, — мечтала Муся. — Пусть умру, пусть, но пусть потом все говорят: «Вот так Муська Волкова, а? Слыхали? Ведь простая девчонка была, училась с нами, обожала танцульки, песни пела… и вот… кто бы мог подумать!»
— Чудачка! Да разве мы с тобой малое дело делаем?
— Сравнили! Разве это настоящее? Это все равно что окопы копать… Тоже нужно, конечно, а какая радость — роешься в земле и роешься, как крот. А мне хочется сделать что-нибудь особенное, такое, чтобы от того Родине большая польза была, чтобы самому Сталину доложили и он сказал: «Правильно поступила товарищ Волкова, передайте ей от имени народа спасибо…» Вы его видели? Какой он?