В течение нескольких минут колонна противника приобрела жалкий вид и уже не представляла для нас никакой угрозы. Немцы даже не сделали ни одного ответного выстрела, настолько неожиданным для них было наше нападение.
(Считаю нужным подчеркнуть, что дело, как я понимаю, было не только в неожиданности нападения, но главным образом в общей деморализации когда-то очень дисциплинированных и боеспособных немецких войск. Но, пройдя в последний день войны более 80 километров по тылам противника, я был поражен, как много войск и первоклассной военной техники еще сохранилось у гитлеровцев.)
Бросив в таком плачевном виде колонну, мы устремились вперед. Очень быстрое, без задержек движение — в этом был единственный мой шанс!
После стычки с параллельной колонной я начал непрерывно получать по рации доклады от командиров машин: «Снаряды на исходе». Пришлось отдать приказ: «Ни по каким целям без моей команды не стрелять!»
И вот, пройдя последний небольшой населенный пункт, мы в дымке впереди увидели очертания города Амштеттена».
«Жив или мертв?»
(Продолжение письма)
«До сих пор я ждал, что меня вот-вот нагонит танковый корпус, но, подступив к Амштеттену и наблюдая в пути, как стягиваются сюда немецкие войска, я потерял надежду на быстрый его подход. Неужели немцы сумели так плотно закрыть пробитую нами брешь, что даже целый танковый корпус при поддержке тяжелого самоходного полка до сих пор не может к нам пробиться?
Боеприпасы и горючее на исходе, люди измучены, со вчерашнего вечера без сна. А впереди большой город, забитый войсками и, вероятно, тщательно подготовленный к обороне.
Мысли мои были прерваны появлением наших самолетов. Их было четыре десятка. Они делали боевой разворот. Еще нельзя было понять, что готовятся бомбить: город или колонны, идущие к городу?
Я остановил свой дивизион, осматриваясь по сторонам: куда бы его укрыть от самолетов? Ни леса, ни подходящего населенного пункта нигде нет, лишь открытые поля кругом.
Самолеты, однако, начали пикировать не на шоссе, а на город. Минут 5 или 10 я стоял в раздумье, наблюдая, как наши бомбят город. Экипажи не спускали с меня глаз, ожидая, какое решение я приму. Мои танкисты и артиллеристы хорошо понимали сложившуюся острую ситуацию.
Но они еще не знали о сверхсекретном военном объекте, который находился в глубине немецкого тыла вблизи Амштеттена. Об этом согласно данным указаниям я сообщил только своему заместителю.
Говоря откровенно, мне было жаль, что наши самолеты не разбомбили объект. Стоило бы разбомбить его — и дело с концом!
«Но тогда тайна осталась бы нераскрытой, — подумал я. — Исчезла бы заодно с объектом вся аппаратура и документация, а также погиб бы и наш разведчик, каким-то чудом проникший на сверхсекретный объект.
Хотя, быть может, его давно нет?
Жив наш разведчик или уже мертв?..»
2. «Этот годится, пожалуй…»
Вопрос «жив или мертв?» возник раньше, гораздо раньше — не 8 мая, а еще 13 апреля.
— Мертв, — внятно сказали над Колесниковым.
Как? Он мертв? Не может быть!
Он открыл глаза.
Над ним нависает грязно-серый свод. Значит, лежит навзничь. Правильно! Спиной он ощутил что-то твердое. Привязан к скамье! По лицу и по груди его стекает вода. Почему? Облили водой. После пыток приводят в чувство.
Ему представилось, что сейчас еще март, только что проведен десант в Эстергом-Тат.
Он не был среди десантников. Сидя неподвижно в шлюпке у берега, накрывшись с головой плащ-палаткой, подсвечивал сигнальным фонарем проходившим мимо бронекатерам. Десант был высажен благополучно и уже дрался с немцами, удерживая захваченный на берегу Дуная тактически очень важный плацдарм. Бронекатера возвращались «налегке» в Вышеград мимо Эстергома.
Здесь самое опасное место. Мост через Дунай взорван. Фермы его обвалились в воду. Для прохода катеров осталось очень узкое пространство. Вот почему был так важен у моста предупреждающий свет фонаря — маяк в миниатюре.
Колесников продолжал светить, несмотря ни на что. Продолжал светить даже тогда, когда за спиной его раздались выстрелы из автомата и яростная ругань. Отстреливаться он не мог. Руки были заняты: он крепко сжимал фонарь, которым должен был светить морякам-дунайцам до последнего.
Свет погас на берегу после того лишь, как фонарь выбили из рук и он упал в воду. Раненного, потерявшего сознание Колесникова гитлеровцы уволокли в расположение своей части…
Он очнулся в каком-то подземелье. Раненая рука забинтована, чтобы до поры до времени не истек кровью. Возможно, ему заодно сделали еще и дополнительный, так называемый стимулирующий укол.
Свод над головой закопчен и с потеками сырости. Помещение очень тесное. Кажется, потолок вот-вот рухнет, сдвинутся серые стены, раздавят, сомнут…
Темнота, духота — вот первые впечатления плена.
Подземелье освещено очень плохо. Тянет затхлостью. В горле першит. Дышать трудно. Но и уйти отсюда нельзя, как ни рвется на свежий воздух всполошенное, торопливо бьющееся сердце. Нельзя уйти, нельзя!
Где-то тикают часы. Но Колесников даже не знает, что сейчас: день или ночь? Окон в подвале нет. Вокруг серый сырой камень. Стены, пол, низкий потолок. Стиснут сверху, снизу, с боков! Погребен заживо…
Из угла (там, где стол, на котором тикают часы) раздается голос, почти лишенный выражения. Слова русские, но голос произносит их чересчур осторожно, иногда неправильно ставя ударения:
— Почему вы мольчите? Господин майор хочет от вас только два или три ответа о соединении бронекатеров, которые высаживали десант в Тат. Он ждет ответ… — И неожиданно резко, будто хлестнув бичом: — Но довольно уже мольчать! Отвечайте! Быстро отвечайте!
Колесников молчит. Пусть гитлеровцы думают, что у него отшибло память.
Возле стола негромко переговариваются по-немецки. Видимо, к этому упрямцу придется применить меры особого воздействия. С чего начать? Качели? Водопой? Или сразу вздернуть его на столб?
Слушая, Колесников думает лишь о том, чтобы лицо все время оставалось неподвижным. Гитлеровцам ни к чему знать, что он понимает по-немецки.
Применяйте ваши проклятые особые меры: качели, водопой, столбование, что там еще у вас?! Все равно он не скажет ни слова. Язык себе откусит — не скажет!..
— Ты перестарался, Конрад, — слышит он. — Ну не дубина ли ты? Помог ему уйти от допроса.
— Он выглядел еще довольно крепким, гауптшарфюрер.
— «Выглядел»! Посмотрю, как ты будешь выглядеть, когда я доложу об этом коменданту. В дальнейшем станешь лучше рассчитывать свои удары…
Третий голос:
— Можно снимать, гауптшарфюрер?
— Конечно. Побыстрей освободите столб для следующего. Пошевеливайтесь, вы! Время к обеду. Выдавим из этого русского все, что он знает об Имперском мосте, и пойдем обедать!
О! Имперский мост! Значит, он ошибся. Сейчас апрель, а не март. И он не в Венгрии, а в Австрии, в одном из филиалов Маутхаузена.
Не поднимая головы. Колесников повел глазами в сторону. Черные фигуры в глубине подвала склонились над чем-то. Что они делают там? А! Снимают со столба человека! Мелькнула бессильно свесившаяся на грудь пепельно-седая голова с простриженной полосой ото лба к затылку. Потом медленно сползавшее со столба тело качнулось, изменило положение. Голова запрокинулась, стало видно лицо со страдальчески перекошенным ртом… Герт! Ганс Герт, гамбургский коммунист, друг Тельмана, один из вожаков Сопротивления в Маутхаузене!
Так это о нем только что сказали: мертв?
Агония его была безмолвной. Длинное, костлявое и все же при неправдоподобной худобе своей еще могучее тело напряглось. В последнем предсмертном усилии оно тянулось и тянулось к земле, но так и не могло дотянуться, хотя уже почти касалось ее растопыренными пальцами огромных грязных ступней.