Филип то и дело поглядывал на Морин и явно был доволен собой. Он специально вел машину как можно медленнее.
На первый взгляд все эти люди не производили впечатления голодающих. Хоть это и были бедняки, но не из тех, кто умирает голодной смертью. Они жили на грани голода, поддерживая свое жалкое существование мизерными пенсиями, подачками, милостыней и редкими пайками из правительственного фонда помощи безработным. Однако на их лицах лежала печать тупого уныния и апатии – вечных спутников безысходной нужды; это были чисто внешние признаки, знакомые каждому по телеэкрану, но они всегда почему-то ассоциировались с другими странами, не со своей.
Среди хоровода жухлых листьев под редеющими кронами деревьев стояли группками мужчины, женщины, дети, и если задаться вопросом, что отличает их от многих других подобных демонстраций, то выяснится – не сразу, правда, ибо такого давно не приходилось видеть, – что люди эти представляют собой не профсоюзы, партии или политические группировки, а семьи. Обитатели тысяч и тысяч лондонских домов стояли вдоль улиц молчаливым укором, глядя на сытых и – пока что – обеспеченных, которые в свою очередь глазели на длинные цепи обездоленных. Но любопытствующие не выказывали самоуверенности или превосходства – отнюдь нет: каждый сознавал, как легко оказаться по ту сторону невидимого барьера. Слухи о происходящем быстро распространились по городу, и сюда уже стали стекаться люди с соседних улиц, пришедшие заглянуть в глаза собственному страху перед будущим, олицетворением которого были эти нищие семьи.
Филип продолжал вести машину на самой малой скорости. Зрелище, представшее их глазам, опьяняло его, он весь сиял. Морин же, напротив, менялась в лице – она то бледнела, то краснела, то подавалась стремительно вперед, пытаясь лучше рассмотреть голодных людей, то обращала взгляд на Филипа – взгляд, полный недоверия, гнева, ненависти… и, разумеется, восхищения.
– Отлично, – проговорила она. – Лучше некуда. Прекрасно. Докатились. И что же прикажешь теперь делать? Выйти к ним и раздать мелочь, которая завалялась у меня в кармане? Сотворить библейское чудо с хлебами и рыбами? Что, наконец?
– Я просто хотел, чтобы ты увидела это своими глазами, – ответил Филип.
Его прямо трясло от возбуждения и сознания собственной значимости. Он весь преобразился и, несмотря на нелепые пухлые щечки, коренастую фигуру и широко открытые простодушные глаза, уже не казался провинциальным. С каждой минутой все острее чувствовалось, что ему нужна Морин, нужно ее понимание, ее поддержка, нужно, чтобы она была его единомышленницей, а не сторонним наблюдателем. Девушку тоже била дрожь, но она отодвинулась как можно дальше от Филипа и забилась в самый угол сиденья, буквально вжавшись в дверцу машины. Увидев это, он сказал:
– Ну ладно, намек понял: я тебе не нужен. Не так я туп, как тебе кажется, просто я хотел, чтобы ты сама во всем убедилась.
Эти фразы – как и слова той женщины в машине: «Здорово сказано, выше его, выше!» – звучали будто лозунги с транспаранта.
Они проехали еще полмили между длинными рядами людей, близких к голодной смерти, и любопытной толпой, заполнявшей тротуары по другую сторону набережной.
– Что с тобой происходит? – спросила Морин. – Ну что? – Казалось, она тоже пытается говорить штампами, которые потом можно будет написать на транспарантах или стеклах машин. – Это тебя только сейчас осенило или как? Ежегодно мрут как мухи миллионы людей. И не первый год уже. Миллионы детей из-за недоедания вырастают уродами, умственно неполноценными. Это общеизвестно. Так почему же ты только сейчас спохватился и приволок нас сюда? Нельзя включить телевизор, чтобы тебе не показали нечто подобное в том или другом месте нашего шарика. Проблема перенаселения решается просто: людям не мешают умирать… Да хрен с ним со всем, что толку молоть языком, – закончила она, злясь на себя за то, что не может найти менее избитых и напыщенных слов.
– Но ведь это же здесь, у нас, – сказал Филип. – Здесь, на нашей родной земле. А не за тридевять земель. Плевать я хотел на других. Но мне далеко не безразлично, что происходит в моей стране. В Англии.
– Тьфу ты! – И Морин отвернулась от Филипа и от бесконечной ленты демонстрантов; взгляд ее уткнулся в зевак, тогда она отвернулась и от них и уставилась в одну точку. Ехали долго, пробираясь среди медленно ползущих машин, битком набитых любопытными.
Полицейские машины стояли по нескольку штук в ряд на ключевых позициях. Но до поры до времени блюстители порядка не выходили из машин. Они тоже были зрителями – вместе с теми, что пока еще работали или не зависели от работы, ибо располагали средствами. Или владели драгоценностями, картинами, землями.
НАМ НЕ НУЖНЫ ПОДАЧКИ – НАМ НУЖНА РАБОТА. ДАЙТЕ НАМ РАБОТУ. МЫ ТРЕБУЕМ СПРАВЕДЛИВОСТИ, РАБОТЫ И ХЛЕБА.
Из толпы демонстрантов выступил человек с изможденным лицом и обратился с речью к зевакам на другой стороне набережной:
– Пока мы подыхаем с голоду тихо, в своих четырех стенах, это никого не волнует. Вы ничего не имеете против! А теперь мы вышли со своим несчастьем на улицу и не сойдем с места ни на шаг.
Тут двое полицейских выскочили из автомобиля, лихо хлопнув дверцами. Они приблизились к оратору и, укоризненно качая головой, стали грозить ему пальцем, словно нянька озорному нашкодившему мальчишке: очевидно, речи не были предусмотрены и расценивались как нарушение порядка.
Однако оратор вскарабкался на плечи двух своих друзей, а те держали его за ноги – несведущим людям могло даже показаться, что это акробатическая пирамида. Он выкрикнул:
– Вы нас больше не запрячете. Будем голодать в открытую, ни от кого не таясь. Помрем, если придется. Для этого мы пришли сюда. Умирать так умирать, но чтоб вы это видели.
Полицейские в нерешительности поглядывали на оратора, не зная, что делать. Их симпатии были на стороне демонстрантов: всем своим видом, улыбками, сочувствующими взглядами они давали это понять.
Подъехал телевизионный фургон. Из него выскочили люди с телекамерами и, лавируя между машинами, стали перебегать улицу. Шли съемки для вечернего выпуска теленовостей.
– Но им, конечно, не позволят остаться здесь? – спросила Морин. Она была в ярости, точно сама, своими руками хотела разогнать демонстрантов или заставить полицию это сделать. Лицо ее покрылось красными пятнами, стало злым; она плакала, и слезы катились по ее опухшим щекам.
Филип был доволен, что она плачет. А она, понимая это, старалась взять себя в руки. Но чем сильнее она боролась со своими чувствами – а судя по внешним проявлениям, это была самая настоящая ярость, – тем больше они захлестывали ее. Филип, видимо, вполне всем этим насытился; он свернул с набережной и повел машину к дому.
Морин, отвернувшись от него, смотрела в окно, за которым уже не видно было голодающих демонстрантов. Филип улыбался. Он, наверное, понимал, что показывает себя не с лучшей стороны, но ничего не мог с собой поделать: каждый раз, когда он взглядывал на Морин, на лице его появлялась победная улыбка.
– Ну, хорошо, – промолвила наконец Кейт. – А теперь расскажите нам, как же вы все-таки собираетесь бороться с этим злом.
– Не говорите глупостей, Кейт: вы же видите, он сам не имеет ни малейшего представления – во всяком случае, не больше, чем мы с вами.
– В первую очередь мы возьмемся за Англию.
– Кишка тонка.
До него дошел оскорбительный смысл этих слов, и, срываясь на визг, он парировал:
– Вот увидишь, мы знаем, что нужно делать.
– Не морочь голову. Чушь несешь, просто уши вянут. Да как у тебя язык поворачивается говорить такое! И не только у тебя, все вы на один лад. Все несете околесицу. Поверить трудно, что вы это всерьез.
Вмешалась Кейт, врачеватель душевных ран, домашний миротворец и утешитель:
– Филип, сколько мы ни говорим, вы еще ни разу не предложили ничего конкретного, это и выводит Морин из себя.
– Да где ему! – захлебнулась в крике Морин.