Ну, я тогда и внимания не обратил. С Марусей мы все шутили, она же вовсе глупенькая была. Потом, когда уже бомба попала прямехонько в ресторан и всех немцев там уничтожила, стали говорить, что кто-то пустил ракету, чтоб показать нашему летчику, куда бомбить. Тогда и я все понял. Понял, почему у Лизы и Коли такое настроение сделалось хорошее, почему в воскресенье они поздравляли друг друга.
Саша вдруг замолчал, отвернулся. Стало слышно, как потрескивает, остывая, Таисина железная печурка.
— Ну? — вымолвил наконец Даня. — Ну?
Саша вскинул на него глаза.
— Все, — сказал он сухо. — В среду утром за ними пришли. Два гестаповца и два полицая. Меня дома не было, я с ящиком опять на Октябрьскую пошел. Вернулся — тетя Муся без памяти и без языка лежит (они ее стукнули за то, что Колю не давала взять), а Маруся в Лизином шарфике вальс исполняет.
16. ПИСЬМА, ЗАРЫТЫЕ ПОД СИРЕНЬЮ
Снова пустырь, заваленный таким же битым кирпичом, снова лопухи. Только улица уже другая — Панянка. Она идет параллельно Советской, и с нее тоже хорошо виден Крестовоздвиженский монастырь. Поздний вечер. В зеленоватом небе холодно блестит луна, серебрит листья сирени.
— Копай здесь, — показывает Саша. — Я тогда под сиренью все зарыл. Большое дерево снарядом беспременно снесло бы или сами его спалили бы, а куст — кому он нужен?
— Может, отложим, Даня, до завтра? — Это спрашивает, но неуверенно Сергей Данилович. Нет, не проходит тяжкая, все тело сковывающая усталость. Клонится, клонится долу серебряная голова. Видно, оставаться теперь этой усталости в нем до самого конца. А может, кажется Сергею Даниловичу, что раскапывают они дорогую могилу?
Даня мотает головой: он одержимый.
— Нет, нет, папа! Надо сейчас.
Саша прихватил от Таисы лопату. В тишине засыпающей улицы лопата громко, слишком громко скребет по кирпичу. У, сколько его, целые горы! Не верится, что еще совсем недавно здесь, в пяти шагах, стоял домик Валашниковых и при нем — сиреневый садишко.
Они торопятся. Сергей Данилович и Саша руками помогают оттаскивать кирпич от сиреневого куста. Вот показалась земля.
— Я все в клеенку, в клеенку завернул. Со стола клеенку взял и завернул, — бормочет Саша. Его бьет дрожь. Слышно, как постукивают зубы. Вот здесь, здесь, ближе к стволу, копать надо.
Даня сбрасывает рубашку. В лунном свете у него бледно-голубое лицо, резко перечеркнутое бровями. Слышно, как он тяжело дышит. Позванивает, поблескивает лопата, растет яма под сиреневым кустом, растет земляной холм рядом.
— Постойте! Давайте теперь я руками. — Саша лезет под куст, шарит в чуть припотевшей, еще теплой земле. Шарит так долго, что у Дани заходится сердце.
— Что? Нету? — шепчет он.
Саша не отвечает. Возится.
— Есть! — вдруг говорит он глухо и вылезает из-под куста. В руках у него небольшой тугой пакет, перевязанный проволокой.
— Целый. Только земля набилась. — Он начинает стряхивать с пакета налипшую землю, но Даня не дает. Выхватывает пакет у него из рук.
— Дай мне! И пошли! Скорей пошли! — отрывисто говорит он. Это — как приказ.
И ни отец, ни мальчик не смеют его ослушаться.
* * *
Вот он, небрежный, рассеянный, летящий какой-то почерк, за который ей так часто доставалось в школе! Вот они, чуть отсыревшие в клеенке самые разные, невесть откуда набранные листки — то тетрадные, то телеграфные бланки, то счета, то вывернутые наизнанку и разглаженные старые конверты (видно, не хватало бумаги), густо-густо исписанные кругом.
Даня читал, скорчившись на койке Таисиной сестры. Колени к подбородку, в руке — военный фонарик (электричества у Таисы еще не было, а керосин — на исходе).
Пальцы, сжимавшие фонарик, давно онемели, затекло все тело — он не замечал. Читал и снова возвращался к первым письмам. Вдруг впивался глазами в одну какую-нибудь букву или слово и застывал на нем и не в силах был перевести взгляд на следующее. А внутри уже с первой же прочитанной строки все ныло, горело, звало: "Лиза, Лиза, я здесь! Я вернулся! Я с тобой. Лиза, девочка, ты не могла уйти!"
На соседней койке очень тихо лежал отец. Даня уже давно отдал ему те листки, где говорилось о смерти матери. Смерть! Потеря, уход из жизни. Нет, не те слова. Наверно, и отец так же звал, так же молил вернуться свою Дусю и не мог поверить, что ее больше нет. И такая же горькая, безысходная любовь разрывала ему сердце. И еще — боль за сына, боль за девочку, которую он давно считал своей дочерью.
Но и поглощенные своим горем, отец и сын часто взглядывали в тот угол комнаты, где, на составленных стульях, крепко и счастливо спал под шинелью Сергея Даниловича Лизин хлопчик.
Предстояло его растить, беречь, делать человеком.