— О мое дорогое дитя, не спрашивайте меня… Я знаю одно: вы — это вы!., а я — это я! и этого для меня совершенно достаточно… Вы моя бедная, ласковая, терпеливая страдалица-дочь, кем бы вы ни были вообще… Я знаю, я уверена, что вы грешили меньше, чем другие грешили против вас! Видите ли… я так недооценивала вас, была к вам так несправедлива, что отдала бы буквально все, чтобы исправить это… да, кроме того, если бы вы даже совершили убийство, я все равно не перестала бы любить вас, я знаю! Вы такая необыкновенная! Такая неотразимая! Встречали ли вы когда-нибудь в своей жизни человека, который бы вас не любил?
Глаза Трильби увлажнились и слегка заблестели от этого комплимента. После нескольких минут раздумья она сказала очень просто, с милой непосредственностью:
— Насколько я могу сейчас припомнить, кажется не встречала; впрочем, так много людей выпало из моей памяти!
Однажды миссис Багот сказала Трильби, что преподобный Томас Багот очень хотел бы прийти побеседовать с ней.
— Это не тот ли джентльмен, который приходил с вами тогда, в Париже?
— Да.
— Так ведь он, кажется, священник, не правда ли? Что ему делать у меня и о чем ему со мной говорить?
— Ах, дитя мое… — сказала миссис Багот со слезами на глазах.
Трильби на мгновение задумалась, а затем промолвила:
— Наверное, я скоро умру, правда? О, конечно, конечно! Сомнений быть не может!
— Трильби, дорогая моя, жизнь каждого из нас в руках всемогущего, всеблагого бога! — И слезы покатились по щекам миссис Багот.
После длительной паузы, в течение которой Трильби глядела в окно, она произнесла в пространство, по-французски, как бы беседуя сама с собой:
— В конце концов это не так уже страшно, окачуриться! Сколько их я перевидала, ноги протянут, и конец…
— О чем вы разговариваете сами с собой, да еще по-французски, Трильби? Ваш французский так трудно понять!
— О, простите! Я подумала, что смерть вовсе не так страшна в конце концов! Мне пришлось на своем веку повидать так много умирающих! Я ухаживала за ними, знаете, — за папой, мамой, маленьким Жанно, за свекровью Анжель Буасс и за бедным каменщиком Колином Мегрэ, он жил в тупике Сен-Жермен. Его переехал омнибус на улице Вожирар, пришлось ноги выше колен отрезать. Никто из них как будто не возражал против смерти. Они совсем ее не боялись! Я тоже нет!
Бедняки не очень-то задумываются о смерти. И богатым не следовало бы. Всех людей нужно было бы с детства научить не бояться смерти и презирать ее, как китайцы, которые улыбаются, когда им рубят головы, и насмехаются над палачом! Мы все однодневки, всем нам один конец — так чего же пугаться?
— Умереть — это еще не все, мое бедное дитя! Готовы ли вы встретиться лицом к лицу с вашим создателем? Задумывались ли вы когда-нибудь о боге и о праведном его гневе, если умрете не покаявшись?
— О, но этого не случится! Я каялась всю свою жизнь! Ни на кого не обрушится ничей гнев, даже на самого худшего из нас! Будет всеобщее прощение! Так говорил мне папа, а он тоже был священник, как мистер Томас Багот. Я часто думаю о боге. И очень его люблю. Человеку нужно чему-то поклоняться и любить, даже если это только идея! Даже если это слишком хорошо, чтобы быть правдой!
Вместе с тем некоторые начисто не верят в существование бога. Например, папаша Мартин, но он, конечно, в счет не идет, он ведь был всего только тряпичником!
Однажды скульптор Дюрьен, очень умный и по-настоящему хороший человек, сказал мне:
«Видишь ли, Трильби, боюсь, что наш милостивый бог вообще не существует. Мне это очень горько, ведь я обожаю его! Когда я что-либо создавал, мне всегда думалось, что я был бы счастлив, если бы моя работа ему понравилась!»
Я и сама часто думала, как хорошо уметь рисовать или лепить, сочинять музыку или писать прекрасные стихи именно для того, чтобы это понравилось кому-то очень доброму и хорошему!
Однажды было очень жарко, и мы сидели и пили кофе в полдень — нас было много — во дворе около лавки мамаши Мартин. С нами был старый инвалид по имени Бастид Лендорми, один из солдат Старой Гвардии, он потерял на войне руку, ногу и глаз. Мы все очень его любили. И вот из «Мои де Пиетэ», [33]как раз через улицу, вышла натурщица Замарашка Мими. Папаша Мартин окликнул ее и пригласил к нашему столу, угостил ее чашкой кофе и попросил что-нибудь спеть.
Она спела песню Беранже о великом Наполеоне, там есть такие слова:
Бабушка, о нем нам расскажите,
Просим, расскажите нам о нем!..
Мне кажется, она пела очень хорошо, потому что Бастид Лендорми заплакал, а когда папаша Мартин стал над ним подшучивать, он сказал: «Видите ли, такое пение все равно что молитва! Право, это одно и то же».
И тогда я подумала, как было бы чудесно, если бы я могла петь, как Замарашка Мими. Я всегда об этом думала — петь это значит молиться!
— Что, Трильби?! Если бы вы могли петь как?.. О, не обращайте внимания, я совсем забыла! Скажите мне, Трильби, вы когда-нибудь молитесь богу, как другие?
— Молюсь ли я? Нет, не часто, во всяком случае не словами и не на коленях, вы понимаете!
Но разве мысль, обращенная к богу, не молитва? Как вы думаете? Разве не к нему вы обращаетесь, когда печалитесь и стыдитесь за содеянное зло, или же радуетесь, поборов в себе искушение, или когда благодарите за ясный день, за радость бытия, за то, что не причинили никому ничего дурного? А терпеливо нести бремя жизни, потеряв все, ради чего выжили, — разве это не значит молиться? Бывают молитвы без слов, я полагаю, так же, как и песни. Свенгали часто говорил, что песни без слов — самые прекрасные из всех песен!
По-моему, нехорошо вечно о чем-нибудь молить. Кстати, это и не помогает; ведь все равно того, чего хочешь, не получишь от этого быстрее! Я могу привести массу примеров!
Мамаша Мартин почти всегда молилась. А папаша Мартин всегда смеялся над ней. Однако он добивался того, чего ему хотелось, гораздо чаще, чем она.
Я тоже однажды молилась, так горячо! От всей души! Я просила не отнимать у меня Жанно!
— Но какое же это покаяние, если вы не молите смиренно на коленях о прощении ваших грехов?
— А я и сама толком не знаю! Послушайте, миссис Багот, я расскажу вам о своем самом низком и скверном поступке за всю жизнь.
(Миссис Багот почувствовала легкое смущение.)
— Я пообещала Жанно взять его с собой на вербное воскресенье в церковь святого Филиппа, послушать проповедь аббата Бергамота. Но Дюрьен (скульптор, вы знаете) предложил мне поехать с ним в Сен-Жермен на ярмарку или что-то в этом роде; в компании с нами должны были поехать Матьё, студент юридического факультета, и Викторина Летелье, его возлюбленная, — она занималась починкой кружев в мастерской, что на улице святой Мариторны. В воскресенье утром я пошла к Жанно сказать, что не могу взять его с собой в церковь. Он так горько плакал, что я решила отказаться от прогулки и пойти с ним в церковь, как я ему обещала. Но в это время к дому подъехали Дюрьен, Матьё и Викторина и стали звать меня, и я оставила Жанно и уехала вместе с ними. Весь день я чувствовала себя ужасно несчастной, никакое веселье не шло мне на ум.
Мы поехали в открытой парной коляске, ее нанял Матьё. Жанно мог прекрасно поместиться на козлах рядом с кучером, никому не мешая. Но я боялась, что это может им не понравиться, ведь сами они мне этого не предложили, а спросить я не решилась. Жанно видел, как мы отъезжали, а я просто глаз на него не могла поднять! Но самое худшее впереди: на полпути к Сен-Жермен Дюрьен вдруг сказал: «Как жаль, что вы не догадались взять с собой Жанно!» — и все сокрушались, как это я не догадалась!
Это случилось лет шесть или семь тому назад, но я твердо знаю, что не было дня, когда бы я об этом не думала, иногда даже среди ночи!