Увы! он чувствовал, что в сердце у него нет к ним ни малейшей привязанности! Как нет ее ни к Таффи, ни к Лэрду, ни к себе, даже к Трильби, о которой он беспрестанно думал, но думал бесстрастно, ничего при этом не ощущая. Он знал о ее странном исчезновении, о ее жизни в деревне, ему написала об этом во всех подробностях Анжель Буасс, к которой он обратился.
Казалось, именно та часть его мозга, где находилась его способность любить, была парализована, в то время как остальной мозг сохранил свою активность и силу. Он чувствовал себя как несчастная подопытная птица, животное или пресмыкающееся, у которого вивисекторы для проведения научного опыта удалили часть мозга (или мозжечка, или как его там называют?). И самым сильным чувством, на какое он был теперь способен, были его тревога и озабоченность по поводу этого странного симптома. С беспокойством спрашивал он себя, стоит ли говорить об этом своим близким, или нет.
Из боязни причинить им горе и в надежде, что болезнь со временем пройдет, он скрыл ее от них, удвоив свое ласковое обращение с матерью и сестрой. Он стал каким-то настороженным внутренне и внешне; в мыслях, поведении, словах и действиях гораздо больше, чем прежде, считался с другими, как будто, постоянно стараясь проявлять утраченное им свойство, он мог постепенно его вернуть! Чтобы доставить удовольствие самому скромному из людей, он готов был идти на любые трудности.
Его честолюбие также угасло, и он тосковал о нем почти столь же сильно, как и по утраченной им способности любить. Все же он непрестанно твердил себе, что он большой художник и что не пожалеет никаких трудов, чтобы достичь еще большего мастерства, а для этого ему не приходилось прилагать особых усилий, ведь у него был прирожденный талант.
Два плюс два — четыре, так же, как и дважды два. У четверки нет никаких оснований зазнаваться: ведь она в обоих случаях только результат!
Он был подобен этой четверке: как неизбежный результат обстоятельств, не поддающихся его контролю, как простая сумма или произведение сумм. И хотя он намеревался предельно возвеличить эту четверку, совершенствуя свой дар, он не ощущал больше ни честолюбия, ни гордого удовлетворения своей работой, доставлявших ему когда-то столько радости, и без них ему было очень трудно.
Где-то глубоко, на дне, дремала смутная, мучительная грусть, постоянная тревога.
Он думал, что, к сожалению, отныне это самое сильное ощущение, на которое он способен; оно вечно будет ему сопутствовать, и духовное его существование навсегда предопределено как длинный, унылый и мрачный путь в пустоте, в мерцании сумерек. Не встречать ему больше радостного, солнечного утра!
Так обстояло дело с выздоровлением Маленького Билли.
Через некоторое время, поздней осенью, в один прекрасный день он расправил крылья и улетел в Лондон. Там уже ждали с распростертыми объятиями знаменитого художника Уильяма Багота, или Маленького Билли!
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
МАЛЕНЬКИЙ БИЛЛИ
ИНТЕРЛЮДИЯ
Увы, настал конец любви, порывам и мечтам,
И не волнует больше то, что было близко нам…
Опустошенная душа остыла навсегда.
Нет слез в очах. Но блеск в них есть — холодный отблеск льда.
Пускай мы в обществе порой смеемся и острим,
Но страшно нам наедине в ночи, когда не спим.
Так мертвые руины плющ обвил своей листвой,
Скрывая их от глаз людских под зеленью живой.[17]
Когда Таффи и Лэрд вернулись к своей обычной жизни в мастерской на площади св. Анатоля, покровителя изящных искусств, их охватило такое чувство уныния, сиротливости и грусти, о каком они и представления до сих пор не имели. Проходили дни, недели, месяцы, но тоска их не ослабевала.
Только теперь они впервые поняли, каким сильным, неотразимым и постоянным было очарование двух главных действующих лиц этой повести — Трильби и Маленького Билли — и как тяжело жить в разлуке с ними после столь длительной и тесной близости.
«О, это было веселое время, хотя оно и недолго длилось!» — написала Трильби в своем прощальном письме к Таффи.
Таффи и Лэрд были вполне с ней согласны.
Но в том-то и заключается главный недостаток всех этих милых людей, обладающих очарованием: к ним привыкаешь, и без них жизнь становится невыносимой.
А когда они не только очаровательны, но, сверх того, просты, умны, привязаны к вам, верны и искренни, как Трильби и Маленький Билли! Тогда горестную пустоту, образовавшуюся после их исчезновения, ничем уже нельзя заполнить. Тем более, если они талантливы, как Маленький Билли, и забавны без вульгарности подобно Трильби! Такой она всегда казалась Лэрду и Таффи даже тогда, когда говорила по-французски, несмотря на галльские вольности ее образа мыслей, выражений и жестов.
Теперь все вокруг как будто изменилось. Даже заниматься боксом и фехтованием они стали небрежно, делая это только ради поддержания здоровья, и тонкий слой жира начал уже отлагаться на могучей мускулатуре Таффи.
Додор и Зузу бывали у них гораздо реже с тех пор, как уехали милый Билли, его прелестная мать и еще более прелестная сестра. Реже заходили Карнеги и Антони, Лорример, Винсент и Грек. Джеко совсем перестал появляться. Чувствовалось отсутствие даже Свенгали, хотя его здесь не очень-то жаловали. Как печально и угрюмо выглядит рояль, на котором никто больше не играет! Он, как некий мавзолей, хранит в себе все былые звуки и воспоминания! Кривобокий гроб на подпорках! Его отправили обратно в Лондон «малой скоростью», тем же путем, каким он прибыл.
Таффи и Лэрд впали в меланхолию. Каждый день они завтракали в кафе «Одеон», так что в конце концов тамошний превосходный омлет стал им приедаться, а от красного вина у них багровели лица и слипались глаза. Они спали затем до самого обеда, а проснувшись, переодевались, принимали респектабельный вид и шли обедать «как настоящие джентльмены» в дорогие рестораны Палэ Руаяля, пассажа Шуазель или пассажа Панорамы — за три франка, за три пятьдесят и даже за пять франков с человека, не считая пятидесяти сантимов на чай официанту! После обеда они почти каждый вечер отправлялись в какой-нибудь театр на правом берегу Сены и по большей части возвращались домой в фиакре, с сигарой в зубах, ценой двадцать пять сантимов в пять су — в два с половиной пенни!
Понемногу они начали появляться во вполне приличном обществе — подобно Лорримеру и Карнеги, — стали носить фрак с белым галстуком и по тогдашней английской моде зачесывать волосы назад, с пробором посредине. Они подписались на журнал «Галиньяни мессенджер», выставили свои кандидатуры в Английский клуб на улице Сен-Нитуш, клуб самых закоснелых британских обывателей, и по воскресеньям ходили к обедне в англиканскую церковь на улице Марбеф!
К концу лета они дошли до такого подавленного состояния, что почувствовали настоятельную необходимость переменить окружающую обстановку. Они решили покинуть мастерскую на площади св. Анатоля и уехать из Парижа на зиму в Дюссельдорф — место, весьма приятное для английских художников, не желающих чересчур обременять себя работой, что было хорошо известно Лэрду, прожившему там когда-то целый год.
Кончилось все это тем, что Таффи отправился в Антверпен на ярмарку писать фламандских пьяниц нашего времени, а Лэрд — в Испанию, чтобы получить возможность изучать тореадоров в подлинном виде.
Я должен заметить здесь, что, пока Лэрд писал своих тореадоров на площади св. Анатоля, его картины имели большой успех в Шотландии, но после того, как он побывал в Севилье и Мадриде, они совершенно перестали нравиться и продаваться, поэтому он принялся писать, со всей присущей ему добросовестностью, римских кардиналов и неаполитанских дудочников, и так успешно, что дал себе слово ни в каком случае не ездить в Италию, чтобы не лишиться покупателей.