Маленький Билли никогда еще не чувствовал себя в таком приподнятом, праздничном настроении и от этого невиданного зрелища и от лихорадочного, нетерпеливого ожидания. Он взглянул в программу: венгерский оркестр (первый, который когда-либо появлялся в Западной Европе) исполнит увертюру-попурри из цыганских танцев. Затем мадам Свенгали споет «Неизвестную арию» без аккомпанемента и другие арии (под аккомпанемент), включая песню Шумана «Орешник» (впервые исполнявшуюся в Париже). После десятиминутного антракта последуют венгерские чардаши, а под конец дива исполнит «Мальбрук в поход собрался» (вот те на!) и «Impromptu» Шопена (без слов).
Безусловно, весьма смешанная программа!
Около девяти часов в оркестр вошли музыканты и заняли свои места. Они были в гусарских венгерках, которые теперь уже так примелькались всем нам. Не успел первый скрипач опуститься на стул, как наши друзья узнали в нем своего старого приятеля Джеко!
Ровно в девять Свенгали встал за пюпитр дирижера. В безукоризненном вечернем костюме, высокий, чрезвычайно представительный, несмотря на длинную черную гриву завитых волос, он выглядел поистине блестяще. Наши друзья узнали его с первого же взгляда, хотя время и богатство поразительно изменили к лучшему внешность этого человека.
Он поклонился направо и налево в ответ на оглушительные аплодисменты, которыми его приветствовали, постучал три раза по пюпитру, взмахнул палочкой, и полилась восхитительная музыка. За последние двадцать лет мы успели привыкнуть к напевам подобного рода, но в ту пору они были внове, и странные их чары были одновременно и неожиданностью и волшебством.
К тому же у Свенгали был неслыханный оркестр! После увертюры огромная толпа почти позабыла, что это всего лишь пролог к великому музыкальному событию, и потребовала повторения. Но Свенгали только обернулся лицом к публике и поклонился — никаких повторений в этот вечер!
Наступила гробовая тишина, все замерли, затаив дыхание, любопытство было возбуждено до предела.
И вот маленькие пажи потянули за концы шелковых шнуров, занавес тихо раздвинулся, упал ровными складками по обе стороны, и высокая женская фигура появилась на сцене. На ней было платье, которое казалось каким-то античным одеянием из золотой парчи, затканное штразами и блестками в виде золотых скарабеев; белоснежные руки и плечи были открыты; на голове сверкала маленькая, усыпанная брильянтами диадема; густые светло-каштановые волосы, связанные на затылке, ниспадали длинными, волнистыми прядями почти до самых колен, как у тех восковых кукол в парикмахерских, которые сидят спиной к публике в зеркальных витринах как реклама для какого-нибудь особого шампуня для волос.
Она медленно шла к авансцене, спокойно и просто опустив руки, и чуть наклонила голову в сторону императорской ложи, а потом влево и вправо. Губы и щеки ее были подрумянены, темные ровные брови почти сходились у переносицы короткого носа с горбинкой. Рот был полуоткрыт, в нем сверкали крупные белые зубы; серые глаза неотрывно глядели прямо на Свенгали.
Ее лицо, худое и, несмотря на грим, какое-то измученное, было божественно прекрасно, оно светилось такой нежностью и смирением, такой трогательной душевной чистотой и кротостью, что все сердца невольно растаяли при виде нее.
Столь дивное и блистательное видение не появлялось ни на одной сцене или подмостках ни до нее, ни после; даже мисс Эллен Терри в роли жрицы богини Артемиды в трагедии «Чаша» ныне покойного прославленного автора не могла равняться с нею!
Зал встретил ее бурными рукоплесканиями. Когда она подошла к рампе, она снова наклонила голову — вправо и влево — и прижала руку к сердцу простым и пленительным жестом, с милой угловатостью, как грациозная и по-детски непосредственная школьница, которая и понятия не имеет о том, как надо держать себя на сцене.
Это была Трильби!
Трильби, которая не могла взять ни одной верной ноты! Трильби, которая не отличала доот соль!
Что же будет дальше?
Трое наших друзей чуть не окаменели, так велико было их изумление.
Могучий Таффи дрожал как лист; Лэрд широко разинул рот; Маленький Билли ошеломленно таращил глаза. Во всем этом было нечто неописуемо странное, непостижимое, огромное по своей значимости!
Наконец апплодисменты утихли. Трильби поставила левую ногу на скамеечку, приготовленную специально для нее, заложила руки за спину, губы ее были полуоткрыты, глаза устремлены на Свенгали, она приготовилась петь.
Он постучал три раза палочкой, и оркестр взял аккорд. Он подал ей знак, и она запела, без малейшего напряжения и без всякого аккомпанемента. Свенгали отбивал такт, он дирижировал ею, как если б она была оркестром!
Ах, при свете лунном,
Милый друг Пьерро,
Одолжи скорее
Мне свое перо.
Ведь свеча потухла,
В доме нет огня.
Отвори же двери,
Выручи меня!
И вот этой наивной, старой песенкой Ла Свенгали начинала свой дебют перед самой разборчивой и взыскательной публикой на свете! Она спела ее три раза подряд — тот же самый куплет. В песенке был всего один куплет.
В первый раз она пела без выражения, без малейшего. Только мелодию и слова, не громко — как напевает ребенок, думая о чем-то своем, или как пела бы молодая мать француженка, штопая чулки у колыбельки или мерно качая ее и баюкая своего младенца.
Но голос ее был таким сильным и при этом таким мягким, чистым, звучным, что казалось, он раздается отовсюду: интонации были математически точными; чувствовалось, что слух ее не только безошибочен, но непогрешим, а неповторимое, непонятное, неотразимое очарование ее тембра! Можно ли передать словами, какой вкус у персика тому, кто ел только яблоки?
До появления Ла Свенгали мир знал лишь яблоки — таких певиц, как Каталани, Дженни Линд, Гризи, Альбони, Патти! Лучшие яблоки на свете, и все же всего только яблоки!
Если бы Трильби, раскрыв белоснежные крылья, грациозно вспорхнула под купол и села на люстру, она не могла бы произвести более ошеломляющего впечатления, чем то, которое произвела своим пением. Подобного голоса никто не слыхал и не услышит более никогда. Так пел бы архангел в образе женщины или какая-нибудь заколдованная принцесса из волшебной сказки.
Маленький Билли уронил голову на руки и плакал, уткнувшись в носовой платок; крупная слеза скатилась на левую бакенбарду Таффи; Лэрд изо всех сил старался не разрыдаться.
Она спела куплет второй раз, с чуть большей выразительностью, не громче, но как бы расширив дыхание, голосом, который звучал так, будто все матери на свете просияли доброй небесной улыбкой, а улыбка эта превратилась в звуки. Искристое веселье, забавные проказы Пьерро и Коломбины, возведенные в степень высокой поэтической радости и святой невинности, как если б малютка Коломбина и херувим в образе Пьерро находились в раю среди святых! На миг вам мерещился какой-то золотой век, немыслимый, невообразимый! Каким образом ей это удавалось?
Маленький Билли дал волю своему чувству и весь содрогался от сдержанных рыданий, Билли, не проливший ни единой слезы за все эти долгие пять лет! Половина зрителей плакала, но то были слезы восторга и душевного умиления!
А затем она спустилась на землю и спела песню в третий раз: голос ее звучал глухо, печально, угрюмо; она пела о мрачной трагедии, когда горе так велико, что его не выплачешь в слезах. Казалось, бедная Коломбина, покинутая, одинокая, обреченная на гибель, в последний раз — ночью, на морозе — отчаянно взывала о помощи. От Пьерро и Коломбины ничего не осталось — перед глазами возникла Маргарита из «Фауста!» Одна из самых страшных, тягчайших человеческих драм, но выраженная без всякой аффектации, без каких бы то ни было драматических преувеличений. Еле уловимая перемена в окраске звука и в интонации — слишком тонкая и призрачная, чтобы ее осмыслить, была достаточна, чтобы вы ощутили эту трагедию — о, с таким хватающим за душу сочувствием!