И мы пошли прочь от реки к пешеходной дорожке, раздвигая ветви локтями, продираясь сквозь дебри.
— Правда, ведь странно, что я все это тебе говорю? Не забудь, Мигель: мудрец — это тот, кто уже совершил все ошибки. Теперь-то я понимаю, и понимания этого мне хватит на новую книгу. Отдельные общества страдают от тех же пороков, что и все человечество в целом. Как бы я хотел рассказать тебе о предстоящей работе. Но не могу. Пока не могу. Только одно могу сказать: работа эта очень нужная, это обвинительный приговор всем им. Всем, кто кричал, что надеяться не на что, а сам строил глазки, вымаливая крупицу награбленного добра. Или затворял дома, прятался, читал Священное Писание и выжидал, не понимая, что грех недеяния Господь будет судить суровей, чем грех злодеяния… Поверь, я не так озлоблен, как кажется. Впрочем, так, наверное, говорят только по-настоящему озлобленные люди. Но позволь мне сказать тебе на прощание одну вещь. Это очень важно. Я совершил ошибку. Когда я был молод, то дни и ночи напролет пытался поразить будущие поколения. Эти дни ушли впустую. Все насмарку. И все потому, что я до смерти боялся, что меня забудут. А потом пришло раскаяние. Раскаяние — это хуже всего, хуже некуда. Но из всего этого я вынес одну маленькую мудрость. Замысел. Ведь прошлое тяготит тем больше, чем короче становится твое будущее. И вот теперь я выторговываю, вымаливаю себе распоследний шанс оставить потомкам книгу о всех непростых уроках, что преподала мне жизнь. Чтобы их жизнь могла стать вот на столечко легче… Когда-то я думал, что таким шедевром станут «Пылающие мосты». Не факт, что теперь это имеет какое-то значение. Ты должен понять это, пока ты молод. Живи настоящим. И пиши, чтобы объяснить мир себе и другим. Не заглядывай дальше ближайшего лета, и то если только купишь кабриолет. Вглядывайся вперед, если только перед тобой зеркало. Иначе когда-нибудь ты устанешь оглядываться назад, и повсюду будет уныло, как зимой. Если ты до сих пор не понял, паре, позволь изложить предельно ясно. Просто пиши, и пиши честно. К черту Эзру Паунда[168]! Все поэты врут, хоть и красиво. Не надо новшеств, главное — цельность.
7
И придут тебе по почте
Два увесистых пакета,
Туго бечевой скрепленных,
Но без данных для ответа.
Открываешь, а там пусто,
Все давно внутри тебя
Прошлого твои секреты
В завтра посланы твое
И с раскаяньем, что правда
С опозданием дошла.
Криспин Сальвадор. «Конверт с маркой, адресованный самому себе» (1982)
* * *
Роки выходит замуж за Эрнинга в церкви Иглесиани-Кристо в Сан-Хосе, Калифорния. Свадьба скромная — друзей и родственников всего человек двести. Роки вся сияет в нарядном платье, которое она, проявив находчивость, нашла в комиссионном бутике под названием «Брошено на алтарь» в Хейт-Эшбери[169]. Эрнинг в зеленом баронге, до этого надеванном лишь однажды — на выпускной; и пусть он немного жмет, Эрнинг так счастлив, что улыбка его заражает весельем. Медовый месяц они проводят в Диснейленде. Фото, где они целуются на фоне замка Золушки, теперь красуется в рамке на комоде. Прошел год. И вот они сидят на диване и смотрят филиппинский канал.
Роки:
— Милый, я хочу тебя кое о чем спросить. Только не сердись, ладно? Дорогой, а почему ты ничего не подарил мне на годовщину свадьбы?
Эрнинг:
— Э, так ты же хотела, чтоб я тебя удивил!
* * *
Мелочи, как известно, в конечном счете решают все. Всю последнюю неделю меня выбешивали двусмысленные отношения Мэдисон с зеркалами, мимо которых она не могла пройти просто так. Когда я заговорил об этом, она ответила, что просто хочет хорошо выглядеть, и только ради меня. И все равно меня раздражало, как она поджимала губки, как становилась вполоборота, кося под Пэрис Хилтон. Про себя я поклялся, что ночью, когда мы займемся любовью и я буду ее слегка придушивать, как она любит, я поднажму чуть сильнее и чуть подольше, чтобы увидеть в ее глазах панику, когда ей не хватит воздуху, даже чтобы выкрикнуть наше стоп-слово: «Бананы!»
В те последние дни мы раз и навсегда забыли о своих лучших качествах в пользу нескольких досадных привычек. Мы повторяли «я люблю тебя» в надежде, что это хоть что-то изменит. Полагаю, мы произносили эти три слова не потому, что верили в них, а потому, что хотели услышать, что нам скажут в ответ.
В то утро — по-моему, это был понедельник, после напряженного уик-энда в «пляжном бунгало» семейства Либлинг на берегу прелестной бухты возле Ист-Эгг — мы одновременно поняли, что давно уже пытаемся убедить друг друга невесть в чем. Пока закипал чайник, Мэдисон говорила, как она любит бывать за городом. Как нам нужно пространство. Как она любит раннее утро, когда я еще не проснулся и она может спокойно заниматься йогой, и как у нее «божественно» получается.
Когда засвистел чайник, именно я признал поражение. Я завел этот разговор. Я ждал, что она снова расплачется, станет умолять, чтоб я подумал еще раз. Но она лишь подсыпала листьев «летняя дымка» в чайное ситечко. После чего налила чаю себе, а мне не налила. Мэдисон молчала, как потерпевший в зале суда, столько же в ней было презрения и правоты, а значит, за ней оставалась наша съемная квартира с действующим камином. Я добавил еще пару ласковых, после чего вышел на Миддл-Нек-роуд, чтобы поймать попутку в город. Всю дорогу я оборачивался, не идет ли она за мной.
Дома я собрал вещи. Ситуацию затрудняла необходимость отделить свои диски и книги от ее. Я занимался этим весь день, а потом и вечер. Потом — запомнил на будущее, как ночные тени огибают по кругу нашу спальню, чтобы к утру раствориться на дальней стене. И вот подошел день, сперва тихо, потом все шумнее; я выглянул в окно, но никого там не увидел. Приготовил обед, поел, собрал сумки. Вещей оказалось меньше, чем я ожидал. Еще раз проверив, не оставил ли чего-то важного, я вдруг кое-что заметил на ее подушке. Мэдисон любила спать в футболке, которую я носил до этого весь день, и вот моя любимая футболка Led Zeppelin лежала там, где она ее оставила утром. Футболка пахла ею и мной. Я положил ее обратно на подушку. Может, это заставит Мэдисон скучать по мне. После чего обоссал стульчак, поцеловал на прощание наших двух кошек и положил ключи на книжную полку в прихожей. Дверной замок щелкнул за мной, как будто говоря: «Постой».
За следующие две недели Мэдисон ни разу не позвонила, а я провел их, кочуя с кушетки на кушетку, из гостиной в гостиную, от одного доброжелательного приятеля ко многим другим вошедшим в положение друзьям. Потом до меня дошел слух, что, позабыв о потребности в личном пространстве, Мэдисон тут же отказалась от квартиры и переехала к ее хозяину, который жил прямо над нами. О нем ходили слухи, будто он сын Кэта Стивенса[170], он был гот и ходил с желтыми контактными линзами и вампирскими клыками. Однажды на общедомовой вечеринке я разговорился с ним (он, в частности, рассказал, что заставил дантиста закрепить керамические накладки, чтобы получились клыки-протезы) и обнаружил, что это мудло еще и начинающий документалист, специализирующийся на африканской дикой природе (на вечеринке он собрал вокруг себя стайку девушек: «Масаи верят, что, кроме людей, душой обладают только слоны. Как можем мы сидеть здесь, в Бруклине, развалившись на икеевских диванах, уставившись в телевизор, в то время как браконьеры разделывают наших духовных братьев?»). Я прямо слышу ее объяснения: он меня понимает, он заполняет пустоту, ту энергетическую прореху, что мучит меня всю жизнь.