* * *
Помню, перед самым концом худо было недели напролет.
— И что мы будем делать друг без друга? — спрашивала Мэдисон; я смотрел, как в креманке тает мороженое.
Мы так долго строили планы. Любовь — это же и есть совместные планы. А может, это только у нас так было. Все было выверено, выяснено и скорректировано. Наша нерелигиозная свадебная церемония. Наши экологические похороны. Мы хотели пожениться в каком-нибудь священном месте, но чтоб на нас не взирало никакое божество, кроме нашей любви, нас самих и, как выражалась Мэдисон, чудесного сообщества близких нам людей. Мы хотели, чтоб нас похоронили вдали от кладбищ, под деревьями, в муслиновых саванах, ближе к земле, которая легко приняла бы нас; мы хотели, чтобы, во избежание лишних выбросов в атмосферу, родственники устроили по нам светские поминки в городах, где они живут. Мы составили саундтрек на все случаи жизни (ария Лакме вместо свадебного марша; проигрыш из «Лэйлы» Эрика Клэптона для моего похоронного кортежа[135]). Мы решили, что единственный нравственный выбор в сегодняшнем мире — это усыновление, и дискутировали, из какой страны спасем сироту. Иногда, впрочем, Мэдисон говорила: «Может, я еще захочу одного нашего»; или: «Может, и неплохо было бы в соборе обвенчаться». На что я приводил свои логичные и благоразумные доводы.
Я оторвал глаза от своего тающего мороженого и посмотрел на нее.
— Что мы будем делать друг без друга? — повторила она вопрос, на этот раз со слезами на глазах.
Я мог бы честно ответить, что ничего страшного с нами не случится. А мог соврать, как она этого хотела, сказав, что ничего страшного с нами не случится. Я помню, как она перегнулась через стол, чтобы взять меня за руку. На рукав ее блузки попала капля кетчупа и начала впитываться. Мы и любили по-разному. Для меня каждый день вместе был как благословение. Она воспринимала все как должное и была уверена, что мы вместе навсегда.
— Мы… то есть ты и я, — сказала она, — мы будем в порядке. Я верю в это.
И меня, и Мэдисон воспитывали католиками. И свой атеизм мы исследовали вместе. Мы подводили друг друга к упрямым вопросам. Возможно ли, что никакого Создателя не существует? Неужели наша жизнь заканчивается со смертью? Борьба за рациональное восприятие мира сковала нас вместе. Наши родственники с их вдохновенными эсэмэсками и мейлами, в которых они настоятельно советовали нам отказаться от донорства органов, только усугубляли отчуждение, а значит, и обоюдную близость. Вечерами мы выстраивали свою систему взглядов, и усомниться в ней я мог только на вершине счастья, когда сложно было смириться с тем, что нет никакой высшей силы, которую можно за это поблагодарить.
— И что ты вот так, запросто, это говоришь? Что с нами все будет в порядке? — не унималась Мэдисон.
Официантка подошла подлить нам чаю со льдом, но, заметив, что Мэдисон плачет, развернулась на каблуках.
— Тсс, дорогая, — произнес я чуть громче, чем нужно, чтоб было слышно окружающим, — все образуется.
Мэдисон на подобные реверансы всегда было наплевать. Двое лучших друзей в одиноком мире, остальное не важно.
— Обещай, что так и будет.
Часто, чтобы сделать людям приятное, нам приходится лгать.
— Я не могу тебе этого обещать.
Я произнес эту фразу, как будто репетировал ее для своего дебюта в мыльной опере. Что-то внутри меня обрадовалось, когда она разрыдалась.
Когда я переехал из Трамп-Тауэр и обрезал ходунки, а вместе с ними и денежное довольствие, которое привязывало меня к бабушке с дедом, мы с Мэдисон научились находить извращенное удовольствие, редуцируя наши жизни до самых базовых потребностей. Наша прижимистость — высокая нужда, встречающаяся только в таких городах, как Нью-Йорк, — вынудила нас отказаться от капиталистической религии потребления. Это совсем не просто, в особенности если живешь в Штатах, — слишком сильна здесь тяга к прилавкам «Хол-фудс»[136], где голова идет кругом от невероятного разнообразия горчиц и соусов и прохладительных напитков. Общество как будто специально склоняло нас к лицемерию. Я воображал, что так должны себя чувствовать члены мусульманского подполья, не первый год ждущие задания. Достаточно было только включить телевизор, раскрыть журнал, подключиться к интернету. Но, как и в случае с кофеиновой зависимостью, избавиться от привычки покупать вещи, которые нам не нужны, удалось лишь после двух лет строгой экономии и онтологических размышлений. И все равно Мэдисон продолжала с удовольствием ходить по магазинам, рассматривать витрины с последними коллекциями. Когда она возвращалась домой, в глазах читалось смутное желание и тоска. Я негодовал, говорил, что она профанирует и фабрикует потребности. Мэдисон, в свою очередь, не могла понять моей привязанности к мясу и постоянно напоминала о том, сколько метана выпускает в атмосферу крупный рогатый скот и сколько воды, земли, пищи и жестокости нужно, чтобы вырастить корову для чизбургера, который я отправлялся съесть с Криспином. На завтрак она стала готовить соевые сосиски и добавлять фарш из тофу в наши низкоуглеводные лепешки. Она была уверена, что я ничего не замечу. Я и не заметил.
Мэдисон погладила меня по руке.
— Как ты не можешь понять, — сказала она, — все, что ты ищешь, находится прямо перед тобой.
Это была ее привычная мантра, как будто все наши успехи зависели исключительно от меня. Маленький мальчик, сидящий рядом с Мэдисон в соседнем отсеке, все время на нее оборачивался. Он оторвал краешек бумажного пакета с соломинкой и присосался. Выглядывая из-за головы Мэдисон, он направил на меня обертку, как духовое ружье.
— Сначала я думала, это оттого, что ты парень, — сказала Мэдисон. — Из-за твоей необщительности. Потом я решила, что ты потерялся и тебя нужно найти. А теперь не знаю, что и думать.
Как и все вокруг, мы были полны оправданий, необходимых, чтобы справиться с чувством вины от неспособности строго придерживаться собственных принципов и устремлений. Теперь здоровое питание, впрочем, как и этичное, было нам не по карману. У нас не осталось времени даже на волонтерство. На улице мы обходили стороной дредастых активистов «Гринпис» с их листовками о китобоях в Антарктике или захоронениях грязного нефтяного песка где-то в Канаде — это же Нью-Йорк, у кого найдется время остановиться и поговорить?
— Может, в этом дело? — сказала Мэдисон. — Может, это Нью-Йорк нас пожирает? Мы должны быть такими бодренькими, такими в теме, такими четкими, что это умерщвляет все остальное. — Мальчишка корчит рожи поверх ее головы; Мэдисон тряхнула мои руки. — Может, нам просто уехать? — сказала она, и надежда наполнила ее лицо, как сельтерская — стакан. — Паспорта возьмем и вперед, — продолжала она, — прямо сегодня. Поедем на Пенн-Стейшн и сядем на первый отбывающий поезд, а там посмотрим, куда занесет. Европа. Азия. Африка! Да я всю жизнь хотела, чтоб мы туда поехали. Мы можем все поменять.
За те два года, что мы были вместе, нашей главной надеждой стал потенциал человечества, воспринимаемый через веру друг в друга. Свобода от фатализма была нам в радость. Мы наслаждались совпадением, позволившим нам жить в одно время, оказаться вместе и строить планы.
— Давай, — взмолилась Мэдисон, — либлинг.
Слезы текли по ее щекам уже вовсю. Хотелось бы мне зафиксировать момент, когда мы перестали стараться произвести друг на друга впечатление. Но что-то заставило меня сказать:
— От себя не убежишь.
Я думаю, что в ссорах и размолвках мы используем весьма ограниченное количество взаимозаменяемых фраз. И нашим новым возлюбленным мы говорим все те же старые заготовки. Возможно, я просто не нашел правильных слов, чтоб все расставить по местам. Я смотрел, как она плачет.
Ее слезы всегда являлись для меня доказательством собственной значимости. В молодости нет ничего ярче, ничего острее, чем ссора с возлюбленной. Я обожал эти ссоры. Я передергивал и искажал факты, питая ее мучения и злобу, чтобы в итоге оказаться реципиентом ее раскаяния. Хотелось бы мне знать, когда иссякло взаимопонимание. Если бы знал, я написал бы подробную инструкцию, чтобы в будущем все могли этого избежать.