Сангрия
Говорили долго, — низкими приглушенными голосами, как два шмеля, отщипывая по виноградинке от огромной прохладной кисти, заливалась легким смехом, — не спится, — а тебе? — вот, у нас тут такая жара, какие-то алкаши под окном, — всякая подробность казалась важной, — старая собака распласталась у самых ног и время от времени дергала ухом и открывала горячие сонные глаза, — низкие частоты щекотали ухо и волновали, — приезжай, — сказал он, — она улыбнулась, — когда? — по телефону не слышна вонь от кишащего котами мусоросборника за окном, не важны бледность или потускневший лак на ногтях, зато подробности предстоящей встречи, — какое вино ты пьешь? — сухое? полусладкое? — вина она выбирала по этикетке и форме бутылки, — робея, подушечками пальцев пробегала по узкому горлышку к стремительно расширяющемуся плотному основанию, из тяжелого тусклого стекла, — теплых, пурпурных тонов, или соломенно-желтых, цвета скошенной травы, испанские, итальянские, — томно проговаривала, с плавной растяжкой гласных, почти нараспев, — кьянти, марсала, амароне, кампари, и поясница наливалась приятной тяжестью, в висках постукивали серебряные молоточки, а речь становилась замедленной, в слове «амароне» чудилась сдержанная утонченная чувственность, — дохнуло прохладой погреба с застывшими у стен массивными деревянными бочонками, — окольцованная виноградной лозой терраса кафе и шелест волн, и взволнованный темноволосый мужчина делает два шага навстречу. В августе случаются непредвиденные события, — в последний раз она влюбилась тоже в августе, и в предпоследний, кажется, тоже. Наверное, весь год только для того и проживается, чтобы разродиться таким знойным тяжеловесным днем, с дымящейся травой и желтым небом, — решено — утро она начнет с зарядки и пробежки, и загореть не помешает, черт подери, — говорили долго, — вернув трубку на место, подошла к зеркалу почти обнаженная, с пылающими ушами и растрепанной челкой, из глубины комнаты похожая на испуганного подростка. От жары глаза сделались восторженными и загадочными, с громадными темными зрачками, — засыпая, не думала о печальном — о предстоящем дне рождения или отложенном визите к зубному врачу, — улыбаясь кому-то в темноте, прошептала — амароне, сангрия, — и рассмеялась тихонько, закинув руку за голову.
В тишине раздался хрустальный перезвон бокалов. Вентилятор с хрипом гонял сухой жар по комнате, кто-то мохнатый положил горячие лапы на грудь и слегка надавил, несильно, — он звонил на следующий день, вечером, ночью, и еще через день, уже с недоумением, отгоняя навязчивые мысли, пока незнакомый растерянный голос не ответил с запинкой — она здесь больше не живет. Так и сказал — уже не живет. Со вчерашнего дня.
Партия
«Я слышу розы красной крик сквозь горьковатый дым табачный…»
Паруйр Севак
Когда она принималась говорить о поэзии, эта гнедая кобылица с фарфоровым личиком фавна, я наслаждался и медленно сходил с ума, — она влекла и отталкивала меня — визгливым голосом, на нестерпимо высоких частотах, безвкусным цветом помады и блузки, отставленным мизинцем, — не забывая плеснуть янтарного вина в бокал, с золотистым отблеском и терпким вкусом, я придвигался ближе, настолько близко, что сухой жар обжигал мое бедро.
Алый кружок ее рта, расширяющийся и сужающийся попеременно, подобно пузырящемуся отверстию кратера, изрыгал тысячу непереносимых вульгарностей в единицу отпущенного нам времени, — мне хотелось заткнуть, припечатать его ладонью, так прочно, чтобы ни звука не доносилось более, — за пресными рассуждениями угадывался весь ее убогий мирок, в котором не место сопливым детям и угрюмым мужьям, застывшим полуфабрикатам в недрах морозильной камеры, стоптанным босоножкам и порванным чулкам, — пафос заменял оригинальность и остроту мысли, — раскрашенные в непристойные розовые тона наспех вырванные из чужого контекста мысли, — клянусь, если бы не пленительно-смуглая ложбинка, щедро открытая моему взору.
Она говорила на языке суахили, эта глупая самка страуса с горделиво сидящей на длинной шее крохотной головой, не забывая сделать судорожный глоток из бокала, — по горизонтальным кольцам на шее я легко определил возраст, и тут уже проклятое воображение услужливо нарисовало вереницу дышащих друг другу в затылок, а в хвосте очереди меня самого — не хватало только фиолетовой татуировки на лбу, — я обречен, но удастся ли мне извлечь из этого инструмента хоть одну верную ноту? — мизансцена выстроена по всем законам жанра, — мохноногий сатир ебет младую пастушку, тут мы имеем почти акварельный испуг и ноздреватое смятение плоти, — итак, — бравый гусар оседлал глумливую проказницу Мими, либо это она оседлала его, путаясь в атласных лентах, подвязках, кружевах, и мушка над вздернутой верхней губой, ах, позвольте ваши ручки, мадам, — с моей стороны — бокал муската цвета галльской розы и плывущий из динамика фортепианный джаз, хотя нет, саксофон, это будет уместнее, на саксофон реакция мгновенна, — с томительной синкопой и пряной горчинкой на пике, — в этой партии все честно, ни слова о любви, — давай обойдемся без придыханий и благоговейного целования стоп.
Под взмах дирижерской палочки в мерцающем освещении ночника мы снимем заключительный кадр — прощальное фуэте, — излом твоей запрокинутой шеи я буду вспоминать после твоего ухода, пожалуй, только это, но сейчас я сделаю первую затяжку, — пока ты натягиваешь чулки и томно выгибаешь спину, невозможно красивая в этом лживом лунном свете, — пока не сказаны слова, разрушающие таинство обряда, наши души еще плывут, освобожденные от тел, в комичных и трогательных позах влюбленных всех времен, в непреодолимой нежности и печали.
Ах, эти прекрасные острова
Она не могла одна. Подряд щелкала выключателями — по всей квартире, наотмашь, ладонью, переваливаясь низким тазом, задевая стены и дверные косяки, — рот вяло морщился, — ссу… ссука… драный… — от поганых звуков становилось еще гаже, из шкафчика выуживался узкогорлый сосуд — янтарная жидкость, пять звездочек, не меньше, выцеживалась легко, — на секунду замирала, пропуская внутрь толчками идущее жжение и тесное тепло.
* * *
Уходил со скандалом, петушиным фальцетом разрывая утреннюю тишину, подрагивая налипшим на мокрый лоб хохолком, выпячивая цыплячью грудь, — ты. ты. ты. — с ненавистью крошил междометиями, — в лицо ей, с выщипанными ниточкой бровями, придерживающей разъезжающиеся полы халата на растопыренных коленках, распахивающих темное, всегда жадное ее нутро, ненавистное, ненавистное, Господи, — ах ты, — от пощечины голова откидывалась, а на бледной щеке расползалось багровое пятно, по форме напоминающее австралийский континент с пятнышками островов. Кружил по комнате, демонстративно сгребая хлам неумелыми «невезучими» руками, впрочем, как всегда, невнятно, неубедительно, роняя и отбрасывая, ударяясь костяшками пальцев об углы, — под ее тяжелым немигающим взглядом, в набрякших после ночи веках. Через четверть часа, содрогаясь в спазме от ловкого обхвата ее пальцев, коротеньких, в холодных колечках с камушками, стоящей перед ним на коленях, — грузной, с широко раздвинутыми отекающими ногами, блистающей непрокрашенной проседью в волосах, — задыхался от тоненького звенящего комариным писком в ушах наслаждения, переходящего в свинцом разливающийся в паху вой, проталкивая в ее рот в смазанной малиновой помаде всего, всего себя, заходясь, мял ее щеки, выдыхал обидные слова, от которых еще тесней становилось в ее губах, — распахивая веки, ровно на секунду, чтобы увидеть ее ритмично подрагивающую грудь с коричневыми полукружьями сосков.
Смазывал пятерней ее лицо, сдувшееся, безжизненное, — подхватившись, семенил в ванную, долго смывал с себя клейкий запах, соскабливая ногтями с впалого живота, пока она, устало вытирая салфеткой рот, смотрела в свое отражение трезвым взглядом давно нелюбимой женщины.