«Где же табуреты?!» — закричал он.
«В печке!» — раздался чей-то голос из воспитанников.
Не расспрашивая, кто это сказал, не учиняя никакого предварительного расследования, Романов отправился прямо на квартиру к директору Г<ольтгоеру>, а директор, как мы узнали уже потом, в тот же момент полетел к <начальнику Пажеского и всех сухопутных кадетских корпусов> великому князю Михаилу Павловичу и донес ему о случившемся.
Слово «не выдавать» было нашим девизом; Дворянский полк отличался самым стойким товариществом, которому нередко завидовали прочие военно-учебные заведения. Сплоченное таким образом товарищество нередко переносило сечение через одного, но «не выдавало». Это имело и худые, и хорошие стороны.
Но на этот раз вышло не так; некто воспитанник Гуюс, кажется из ревельских баронов, но, наверное, немец, участвуя сам в сожигании табуретов, вероятно, струсил и, предполагая, что его участь будет облегчена, — выдал в этот же вечер всех зачинщиков, передав Романову их фамилии, так что с Гуюсом их было четыре, фамилии двух я забыл, помню только Гуюса и Бирюкова.
Пробуждение на другой день было ужасное! Мы чуяли приближение чего-то очень и очень недоброго, так оно и вышло.
В 10 часов утра рота была выстроена: двери, выходившие на лестницу и в следующую роту, были растворены на обе половины, что делалось только в особо торжественных случаях. Мы были в угнетенном состоянии духа тем более, что еще с вечера узнали о выдаче Гуюсом всех зачинщиков.
Утро было пасмурное, на душе у каждого из нас было еще пасмурнее; тучи надвигались все ближе и ближе, и вдруг из-за туч, как отдаленный раскат грома, услыхали мы голос великого князя; медленными шагами шел он по соседней роте, его голос доходил уже до нашего уха.
«Зачинщики, вперед! — прогремел голос великого князя. — Ах, вы!»
Перед нами был великий князь; никогда мы не видали ничего ужаснее этого гневного лица, — сзади его Г<ольгоер> и многочисленная свита наших офицеров. <Командир нашей роты> Герцыг вызвал по фамилиям зачинщиков — они вышли вперед. Тогда только мне бросилось в глаза, что Гуюс — огненно-рыжий, значит, подумал я, судьба всем рыжим быть предателями.
«Всех их наказать розгами перед ротой, — грянул опять голос великого князя, — и в солдаты, в солдаты! Всех выпускных оставляю на год от выпуска, унтер-офицерам и ефрейторам галуны долой, всем сбавить по баллу за поведение и не пускать со двора всех впредь до моего приказания, я доложу об этом государю императору!»
Не поздоровавшись и не попрощавшись, великий князь круто повернулся и быстрыми шагами удалился из нашей роты.
Затем мгновенно явилась скамейка и громадная куча розог. Началась экзекуция. Жаль было Бирюкова — это был красивый, симпатичный, с необыкновенно добродушной физиономией юноша; он перенес наказание стойко, не издав ни одного стона; Гуюс же орал беспощадно. После наказания мы более не видали несчастных товарищей, их отправили в солдаты, не знаем, куда и когда.
Мы все очутились под сильной опалой, самое, конечно, ощутительное наказание было — не выходить со двора, сидеть по воскресеньям и праздникам в казенных стенах, а главное, Рождество было не за горами, и нас ожидало то же томительное сидение; на всех напало уныние.
Был, должно быть, уже ноябрь на исходе; приближалось какое-то торжество в честь великого князя Михаила Павловича <…>. Мы ничего не ожидали и ни на что не рассчитывали; погруженные в свое опальное положение, утешались только тем, что товарищи, у которых были деньги, хранившиеся у ротного командира, записывались по воскресеньям на так называемую «пирушку», которую делали с неимущими товарищами. <…> Это имело хорошую сторону, подготовляя в будущем то радушие, которым отличается военный человек, делясь по-братски последним куском с товарищем. Пирушка обыкновенно заканчивалась пением, пением заунывным и мелодичным <…>. Так коротали мы праздничные дни до последних чисел ноября.
Наконец настал юбилейный день его высочества Михаила Павловича. Не помню ни дня, ни числа, когда это было. Классов по этому случаю не было.
Заметили мы с утра, что Курочкин что-то особенно суетился; ему дали все новенькое, все блестящее; он уже оделся. Герцыг приехал тоже в полной парадной форме, со всей тщательностью осмотрел Курочкина и всю его амуницию, обратив внимание даже на сапоги.
Оказалось наконец, что Василий Курочкин сочинил ко дню юбилея великого князя стихи; его вместе со стихами везли во дворец представить юбиляру. Всех стихов не помню, но вот их первый куплет:
В великий день воспоминания
Твоих деяний и заслуг,
Прийми, как дань, символ признания
Твоих младых, но верных слуг, —
и т. д.
Стихи были написаны очень хорошо и хорошим языком; мы, однако же, не придавали этому никакого особенного значения и ничего хорошего для себя не ждали.
В 4 часа Курочкин вернулся из дворца вместе с Герцыгом. Мы, конечно, его обступили; прелестный бриллиантовый перстень красовался на правой руке Курочкина, сам он сиял необыкновенным восторгом и радостью.
Нам дана была полная амнистия. Герцыг объявил, что Его Высочество приказал снять наложенное им наказание, и мы сейчас же, хотя на несколько часов, полетели со двора.
Восторг был полный, каждый чувствовал что-то особенное к Курочкину, тут была и благодарность, и уважение, и некоторая гордость, что-де и между нами явился поэт. <…>
Мир же праху всем тем, кого я здесь вспомнил и кого уже нет в живых, а живых осталось немного! Мир праху нашим всем учителям и воспитателям; если некоторые из вас и были жестоки, то в этом было виновно, конечно, время, а не вы; телесные наказания практиковались в то время и в частном быту, в благородных семействах; пороли да приговаривали: «Ничего, брат, за двух небитых дают одного битого».
Не могу я обойти признательностью наших бывших воспитателей, ротных командиров и офицеров уже и потому, что немало труда и внимания вложили они в дело нашего воспитания. Оставив стены заведения, мы с удовольствием встречались с каждым из них, совершенно забыв их невольные и не злонамеренные ошибки, так как мы сделались людьми благодаря все-таки их попечению.
Миклашевский А. М. Дворянский полк в 1840-х гг. // Русская старина. 1891. Т. 69. № 1. С. 111–125.
К. Ф. Кулябка
Из «Воспоминаний старого орловца»
Орловский кадетский корпус. Конец 1840-х годов
В январе 1847 года я поступил в Тульский Александровский малолетний кадетский корпус, составлявший неранжированную роту Орловского Бахметьева корпуса. После экзамена, произведенного единолично инспектором классов штабс-капитаном В. И. Пясецким, я был принят в младшее отделение 2-го приготовительного класса. Не могу пожаловаться, чтобы товарищи отнеслись ко мне, как к новичку, враждебно; обступили меня, предлагали разные вопросы: например, ел ли я дома физику и химию, а когда я отвечал, что не ел, то перешли к вопросам: учился ли я тому-то и тому-то; тут я погрешил и сказал, что я это учил, и они решили, что я должен поступить в старший класс, причем отнеслись ко мне очень дружелюбно. Контингент воспитанников состоял из поступивших в корпус в августе месяце и прибывших из малолетнего Александровского Царскосельского <кадетского> корпуса. Это тоже были мальчики не свыше 10 лет, но считались «старыми» кадетами; они руководили играми и умели делать разные коробочки, альбомы (дворцы) и проч. Директором был полковник Языков, которого мы мало видели, а ротным командиром — Петр Иванович Гинц; этот маленький, коротко стриженный капитан, с вечно суровым и неприветливым лицом, и был наш главный руководитель.
Воспитательная часть лежала преимущественно на дядьках, которых было четверо, по числу отделений в роте. Это были отставные унтера, преимущественно гвардейских полков они обучали нас фронтовой выправке, а также блюли за нашим туалетом, строго наблюдая, чтобы носовые платки не были скомканы, а сложены в карманах; перед обедом они выносили медные тазики с квасом, куда обмакивали головные щетки и причесывали нас с висками на лоб, причем потеки от кваса так и засыхали на наших лбах. Учительский персонал состоял из законоучителя Дарского, учителя естественной истории и русского языка Шиманского, математики подполковника Мясковского (он, кажется, был и корпусный казначей), чистописания и рисования Саратова, француза Крауза и немца Берхмана. Лучшие по успехам воспитанники записывались в классе в списках над красной чертой, средние — под красной, а худшие — под черной; здание корпуса было чрезвычайно нарядно: большие спальни, на стенах которых золотыми буквами были надписи о времени посещения корпуса членами императорской фамилии.