— Ведут! Ведут! — послышались громкие крики.
Пальцы всех людей, как по команде, крепче сжали камни. Крики доносились слева — прежде чем взглянуть туда, Леон обратил взгляд вправо, где в конце улицы виднелось большое возвышение, там сидел, окруженный самыми прославленными готскими воинами, король Теодорих со всей своей семьей: жена, шесть сыновей (двое из них еще совсем младенцы) и две дочери.
С той стороны протискивался к Леону друг и благодетель брата его матери, могущественный вождь Анаолз. Он дружелюбно улыбался юнцу, стискивая в руке камень, в три раза больший, чем тот, который держал нарбонец.
— Сейчас начнем, — сказал он почти весело, и Леон почувствовал, как сильная дрожь пробежала по его телу.
Крики «Ведут, ведут!» все приближались. Леон знал, что еще ничто не началось и не начнется, пока приговоренного не подведут близко к возвышению, чтобы королевская семья — включая дочерей и маленьких ребятишек — могла докинуть до него камень, что должно явиться знаком начала казни. А Леон никак не мог побороть все усиливающуюся дрожь и все же упорно смотрел влево. Шум приближался. Наконец он увидел…
Первым шел высокий рыжеволосый гот с очень гневным выражением лица. За ним другой гот, бородатый, седеющий, с бесстрастным лицом — с таким, какие Леон привык видеть в Нарбоне у императорских чиновников, когда они выполняли свои служебные обязанности. У обоих к поясу были привязаны цепи, соединявшие их с приговоренным. Леон застывшим от страха взглядом впился в его лицо: он был готов увидеть человека, обезумевшего от ужасной, звериной тревоги или хотя бы скорчившегося, мрачно сгорбившегося и еле волочащего трясущиеся ноги… Изысканно одетый, умащенный благовониями, завитый, гладко выбритый Литорий шел свободным, бодрым шагом, как будто на пир… радостный, улыбающийся!..
Леон вдруг почувствовал тошноту и резкую, до боли, пронзительную спазму в горле. Он еще раз бросил взгляд на улыбающееся, веселое лицо Литория… быстро выпустил камень и с пронзительным возгласом: «Не могу… не могу!» — разразился громким плачем, закрывая руками глаза и затыкая пальцами уши. «Ничего не видеть… ничего не слышать…»
И в эту минуту первый камень, ловко брошенный рукой третьего королевского сына Фридериха звонко ударился в лоб приговоренного. Два гота быстро отскочили в стороны, натянув концы цепей, которыми были связаны за спиной руки Литория, не давая ему заслоняться от ударов. И тут с обеих сторон шпалера посыпались сотни камней. Громкие крики: «Язычник!.. Святотатец!.. Убийца! Палач готского народа!..» — заглушили стон, сначала тихий, напоминающий смех… потом усиливающийся, но еще глухой, хриплый… Леон не смотрел. Он весь корчился, когда до слуха его доходил глухой, хриплый, животный вопль… Он был счастлив, когда звуки эти заглушил на минуту Анаолз, издевательски крикнув ему:
— Римлянин, ты — баба… даже за оскорбление Христа отомстить не можешь!..
И вновь хриплый, все чаще обрывающийся стон и стук падающих камней.
Около четырехсот камней лежали не на середине улицы, а под ногами дико воющей толпы: ни один римлянин не бросил своего камня в идущего вдоль шпалера святотатца… палача… предводителя диких гуннов!..
Неожиданно хриплый стой перешел в пронзительный дикий крик… и вновь… и вновь… А потом глухое, звериное рычание… И снова крик… И шум тяжело падающего тела…
— Встает… идет… прокусил себе язык… лица уже не видать… О, о… снова падает… Бросайте… бросайте… Пусть встанет… Поднимается, поднимается!..
Нарбонец Леон чувствует, что предпочел бы умереть, только бы не слышать этих криков. Но умереть иначе… Не так… Не так… На миг он отрывает руку от глаз, но смотрит не туда, не на середину улицы, не на мерно — потому что все замедленнее, — поднимающиеся и швыряющие камни сотни рук… Он смотрит на гота Анаолза. Багровое обычно лицо великого воителя — еще минуту назад такое же, как всегда, — теперь белее туники Леона.
Массивная челюсть трясется, громко стучат большие белые зубы… В широко раскрытых глазах стынет ужас.
Губы его шепчут:
— Падает в третий раз.
Марцеллин тактично отворачивается. Меробауд закрывает глаза. Рицимер опускает взор к земле. Пусть знает Аэций, что ничей нескромный, дерзкий взгляд не осмелился следить, как оплакивает друга могущественнейший муж империи. Слезы могут свободно потоками стекать по грубо вытесанным скулам, скапливаться в искусно завитой бороде. Рицимер в душе не одобряет оплакивания заслужившего смерть мерзкого язычника, высокомерного кичливца, почти безумца… Но и он думает то же, что два друга: может ли быть большее счастье, чем гибель, почтенная слезой Аэция?!
На форуме Траяна начинается движение. Уже половину Рима облетела скорбная весть о страшном поражении и ужасной смерти Литория. К памятнику Констанция быстрым шагом устремляются любимец императора Вегеции Ренат, консул Фест и magister officiorum[85]. Подъезжает и Секст Петроний Проб. После ненастной ночи начинается ясный, солнечный день. Следы слез тут же исчезают с лица Аэция. Он приветственно вскидывает ладонь и говорит:
— Пожалуйста, Секст, уведомь в полдень Пелагию, что я уехал.
— Куда?..
— В Галлию.
6
Приближался префект претория. Сначала торжественно внесли и поставили на мраморную плиту круглого стола огромный стофунтовый чистого золота пенал. Потом вошел в комнату одетый в затканный серебром далматик молодой магистриан с серебряной, искусно отделанной чернильницей, неся ее на далеко вытянутых руках с таким почтением, словно это был священный церковный сосуд. Наконец появился сам Авит. На нем был торжественный официальный наряд mandyes, почти императорский пурпур, но достигающий лишь до колен, а не до пят. При виде его Меробауд, Марцеллин и Рицимер преклонили колени. Аэций подумал с раздражением: «Что за дурацкий обычай, чтобы военные вставали на колени перед гражданским сановником только потому, что некогда префект был военным титулом…»
С раздражением, но и с некоторым удивлением (скорее неприязненным) присматривался он к новому префекту претория Галлии. Мог ли он девять лет назад, когда после Колубрарской битвы провожал иронической усмешкой отправляющегося к готам молодого Авита, предполагать, какие результаты даст эта поездка?! Какое влияние будет она иметь на последующую историю?! Разве мог он предположить, что вот теперь — после поражения Литория — благословлять будет ту минуту, когда изнеженный сенаторский сынок вздумал отправиться к варварскому двору Теодориха с просьбой вернуть матери римского заложника?! Потому что Мецилий Авит не только добился освобождения юного Теодора, но и своим поведением и искусством речи так очаровал короля вестготов, что сразу стал его другом, близким товарищем и советником, а вскоре — когда Теодорих убедился в большой учености юного посессора — учителем старших королевских сыновей, перед которыми раскрыл весь неведомый и манящий мир всеведения, прежде всего пробудив в ребяческих, грубых, жадных к знанию и впечатлительных умах любовь и преклонение перед прекрасной римской речью, перед волшебством поэзии и величественным благородством прозы. Вскоре он уже имел при толозском дворе такой вес, что помощь его стала просто необходима как для Теодориха, так и для префектов претория Галлии, когда заходила речь об улаживании отношений между готами и империей. В Толозе он выступал как рьяный поборник прав империи над отданными готам провинциями: римское население этих земель благословляло его как своего защитника и опекуна; в Арелате же он настойчиво провозглашал лозунг вечного мира между империей и самым сильным из варварских народов, усматривая в узах этих двух сил залог целостности и нерасторжимости империи и обуздания аппетитов других племен, ощипывающих со всех сторон владения Рима, его авторитет и идею римского мира. Он был противником дальнейших захватов со стороны готов: когда Теодорих, обеспокоенный триумфом Аэция над бургундами и его союзом с гуннами, осадил Нарбон, — Авит перестал бывать в Толозе и учить королевских сыновей. Так же искренне он радовался первой победе Литория, но настаивал на немедленном заключении мира на тех же условиях, что и семь лет назад. Когда же Литорий стал затягивать войну, он, оскорбленный, совсем отошел от общественной жизни, отсиживался в тиши своих арвернских владений, которых не покидал до той поры, когда после поражения Литория воля императора и патриция призвала его на должность префекта претория Галлии; и в Риме и в Равенне хорошо знали, что более или менее почетное окончание готской войны — столь недавно еще победоносной и сулящей такие блистательные виды — находится единственно в руках Авита. Правда, Аэций, вернувшись в Галлию, пытался предпринять военные шаги против вестготов, но войско было основательно разбито, рассеяно и настолько утратило боевой дух, что даже прибытие патриция не в состоянии было пробудить воинского рвения. Куда хуже было настроение галльского населения, особенно Нарбонской провинции и аквитанской Галлии: богатые посессоры — так же, как и города — вслух высказывались против дальнейшей войны. Аэций был удивлен и серьезно встревожен той неприязнью, которую Литорий и гунны вызвали во всей западной и южной Галлии. Население бурно требовало вывести гуннские отряды; а без них римское войско неспособно было победно сражаться с готами. Значит, единственным выходом оставался мир. Аэций знал, что и в этом вопросе он может полагаться единственно на префекта претория и заранее должным образом оценивал все значение услуги, которую Авит может оказать империи. И все же, несмотря на это, а может быть, именно поэтому, он не мог сдержать раздражения и неприязни, которые вызывал в нем вид префекта, так что, когда комесы и чиновники покинули комнату, оставив сановников одних, он не мог удержаться, чтобы не подпустить шпильку: