Не слушай того, что услышишь.
Не верь, если видишь очами.
Премудрость познания выше.
Внимай красноречью молчанья.
А правда прозрачна, как воздух,
Как воздух кристального рая.
Мы истину видим, но поздно —
Уже без нее умирая.
Ложь льстива и громогласна,
Просеет слова, как сквозь сито.
Молчанье светло и прекрасно:
В нем таинства мира сокрыты.
Дон Хуан Герра и донья Эрминия,
Будьте счастливы на долгие годы.
Дон Синсерато, которому день ото дня становилось все хуже и хуже, теперь был уже как призрак. Он, словно Мусагет[36] потустороннего мира, дирижировал этим неслышным хором, состоявшим из теней, бывших когда-то людьми. Исполняемый ими гимн звучал все глуше и глуше, в своеобразном крещендо немоты. Когда пение закончилось, Гамборена перевел для собравшихся на человеческий язык то, о чем своими невыразимыми жестами пытались поведать певцы.
Донья Марикита, слегка навеселе, не поняла, о чем пели глухонемые: невыразимо безмолвное красноречие этих головастых карликов нагоняло на нее тоску, и под конец она воскликнула:
– Бедненькие! Если б я не могла говорить, я бы лопнула!
В Пиларес все возвращались пешком. Эрминия, еле державшаяся на ногах, была вынуждена опереться на руку Хуана-Тигра, отчего тот ослабел и размяк, а в глазах у него помутилось: ему казалось, что вот-вот он потеряет сознание. Уже наступила ночь. К десяти часам все подошли к дверям дома Хуана-Тигра. Прощаясь с внучкой, донья Марикита блистательно исполнила сцену из слезной комедии, которую все сочли чересчур затянутой. Все, кроме Хуана-Тигра, боявшегося остаться с Эрминией наедине. Бедный Хуан-Тигр! Что он теперь должен ей говорить? Хуану припомнилась мелодически плавная трель Веспасиано – этого соловья брачной ночи. Веспасиано был вторым «я» Хуана-Тигра. Вот и сейчас Хуану-Тигру в качестве влюбленного его так не хватало!
И вот наконец Хуан-Тигр и Эрминия предоставлены друг другу и самим себе в супружеской спальне, куда новоиспеченный муж провел жену впотьмах, держа ее за руку. Испытывая ужас и отвращение, Эрминия выдернула свою руку из этой его твердой и холодной, как железо, пуки. Очутившись на свободе, она первым делом на ощупь сняла с себя туфли, бывшие для нее орудием пытки. Сняла и чулки – чтобы остудить горевшие от боли ноги. Рядом слышалось сопение Хуана-Тигра – сопение распалившегося зверя. Дрожа, он наконец зажег керосиновую лампу. Пыточный огонь, которым еще недавно пылали ступни Эрминии, терзая ее, придавал ей, однако, смелости, а порой и дерзости в обращении с Хуаном-Тигром. Но, едва разувшись, Эрминия вдруг почувствовала, как вся ее решимость в мгновение ока улетучилась. Мало-помалу она начала переходить к обороне и, не спуская глаз со своего врага, отступала до тех пор, пока не почувствовала, что прикоснулась спиной к стене. Ей казалось, будто ее и на самом деле заперли в клетке с тигром. Хуан-Тигр, все еще в полной парадной форме и даже в цилиндре, то шел к Эрминии, то останавливался… Его лицо выражало страшную муку, руки были вытянуты, а пальцы растопырены. Он, будто его душили, хрипя, бормотал:
– Ах, если бы я был как Веспасиано… Вот тогда бы…
Эрминия вздрогнула, и ее глаза невольно закрылись.
Но Хуан-Тигр уже не соображал, что говорил и о чем думал: его слова звучали теперь сами по себе, помимо его сознания. Ему до безумия хотелось биться головой об стену, что-нибудь ломать… В его голове оглушительно звенело, с шумом обрушивалось… Но то звенело не у него в голове, а на улице – там дребезжали колокольчики, которые по обычаю звонили в первую брачную ночь. Как только Хуан-Тигр это сообразил, он одним прыжком очутился у двери, а в три прыжка – на улице. Увидев его, шутники бросились врассыпную, на бегу швыряя в новобрачного овощи, дохлых крыс, тухлые яйца и всякие другие гадости. Кинутая кем-то кочерыжка угодила Хуану-Тигру, бросившемуся догонять озорников, прямо в цилиндр. И тут он, несмотря на темноту, рассмотрел одного из убегавших: на нем была военная форма, а его мушкетерские усики были лихо закручены. Хуан-Тигр признал в этом человеке своего давнего, очень давнего врага, который, может статься, существовал и в его прежней жизни. Дело в том, что вот этот самый офицеришка, который сейчас, как и тогда, удирал во всю прыть, без оглядки, был как две капли воды похож на смазливого и кичливого лейтенанта Ребольедо – того, с Филиппин. Правда, Хуан-Тигр был не совсем точно в этом уверен, но он видел в этом человеке своего кровного, наследственного врага – такого врага, какого кошка видит в собаке, ягненок в волке, еврей в христианине, а горожанин в солдате.
Прибавив прыти, Хуан-Тигр догнал наглеца, повалил на землю, сжал руками его горло и, оглушительно расхохотавшись, прорычал:
– Вот ты мне, негодяй, и попался! Уж теперь ты мне за все заплатишь! Вот и пришел твой час, умри! – вопил Хуан-Тигр, хотя, честно говоря, не знал, за что этот человек должен заплатить и почему пришел его час.
Ночной сторож засвистел в свисток, и некоторые беглецы вернулись к месту происшествия. Сбежались и другие сторожа. Общими усилиями они вырвали еле живого офицера из когтей Хуана-Тигра, которого сразу увели в участок.
На рассвете его отпустили под залог. Хуан-Тигр примчался домой. Эрминия без сознания лежала на постели, лицом кверху и раскинув руки, словно распятая на брачном ложе. Умирал искусственный свет керосиновой лампы, нарождалась заря. Хуан-Тигр упал на колени и прижался губами к босым ступням Эрминии, на которых была кровь.
По вечерам, после ужина, в доме Хуана-Тигра собирались его приятели. Не хватало только дона Синсерато, которому с каждым днем становилось все хуже и после захода солнца он уже не мог выходить из дома. Хуан-Тигр, сидя в углу, готовил таблетки и микстуры. Эрминия шила, вышивала или вязала, а донья Марикита развлекала себя пасьянсами: она не могла обойтись без того, чтобы кого-нибудь не обманывать, хотя бы саму себя. Кармина читала книги о путешествиях или приключенческие романы, которые ей покупала донья Илюминада. Вдова Гонгора, скрестив бледные руки на черной и наглухо закрытой, как гроб, груди, возглавляла эти тихие весенние собрания, озаряя все вокруг сиянием своего лунного лика – чистого, спокойного и приветливого. В царившей тишине слышалось лишь чмоканье доньи Марикиты, сосавшей леденцы, и время от времени что-то похожее на шум крыльев, будто вдруг выпорхнула ночная птица, прятавшаяся в густой листве. Это Кармина нетерпеливо перелистывала очередную страницу книги. Донья Илюминада, простиравшая над всеми свой благосклонный взгляд, подобный тихому сиянию, вспоминала безмолвный гимн дона Синсерато и думала: «Внимай красноречью молчанья». Во время этих неторопливых и глубокомысленно безмолвных собраний донья Илюминада заметила любопытную закономерность: стоило только ей еле слышно напеть начальные слова какой-нибудь песни, а потом, внезапно замолчав, замереть в ожидании, как вскоре каждый потихоньку бессознательно подхватывал тот же мотив. Все начинали мурлыкать эту песенку, даже читавшая Кармина. Мелодия словно прилипала к языкам, не отклеиваясь от них ни во весь этот вечер, ни даже в следующие дни. И вдова думала так: «Кто посеет пшеницу, тот пшеницу и пожнет. А кто посеет ветер, тот пожнет бурю. Это как на земле, так и на небе, то есть в душах. Семя не погибает никогда, оно, даже упав в расщелину скалы, все равно пустит корни. И неважно, какая она, эта душа, – щедрая земля или бесплодный камень. Главное – застать душу врасплох, когда она поглощена собой: человек думает, будто, погрузившись в себя, он только собой и занят, но на самом деле именно тогда его душа беспечна и открыта для доброго сеятеля. А проникать в души надо неслышно, осторожно, как жених, который приходит в полночь».