Веспасиано прибыл в Пиларес второго апреля, утром. Хуан-Тигр, бросившись ему на шею, припал головой к дружескому плечу. Не в силах говорить членораздельно, он лишь бормотал:
– Друг мой… Бесценный мой друг… Как же я счастлив!
– Тысячу поздравлений, драгоценнейший дон Хуан! Однако, приятель, какой же вы хитрый! Здорово же вы всех нас обвели вокруг пальца… Честное слово, я и сам себя поздравляю, потому что радуюсь вашей свадьбе не меньше, чем вы сами.
– Ну да, конечно, дорогой мой Веспасиано! Сейчас я счастлив как никогда. Идите же скорее к ней. Идите и скажите… Ну, вы меня понимаете. Я еле шевелю языком, слова так и застревают у меня в горле.
Хуан-Тигр убедил донью Марикиту, что было бы благоразумнее («лишь для виду, ради приличия – только и всего») запретить Эрминии появляться за прилавком, выходить на улицу и выглядывать в окно. Ни за что на свете он не потерпел бы, чтобы Эрминия осталась наедине с другим мужчиной. И тем не менее сейчас он уговаривал Веспасиано увидеться с нею без посторонних.
В силу присущих ему простодушия и мужественного благородства Хуан-Тигр безраздельно доверял Веспасиано, которого любил как свое второе, идеальное «я»: таким, как Веспасиано, ему хотелось бы стать, обретя те его качества, которых сам Хуан-Тигр был начисто лишен. Обращаясь к Веспасиано с этой просьбой, он словно умолял его: «Скажи ей, как если бы ты говорил вместо меня, что я ее обожаю, что я умираю от любви. Я потерял дар речи. Ты ей сам все скажи, потому что я никогда этого ей не говорил и никогда не решусь сказать».
Донья Марикита встретила Веспасиано как птичка зарю – нежными руладами и взмахами перьев своего веера. Она сразу же провела его на второй этаж, к Эрминии, которая приняла его сухо и напряженно, стараясь держать себя в руках. Все трое сели.
– Ну, что новенького вы привезли нам на этот раз? – спросила старуха. Веспасиано открыл лакированный гуттаперчевый пакет, вытащив его из-под мышки. Этот мешочек с образчиками товаров был как колчан, набитый отравленными стрелами.
Донья Марикита осторожно, одними кончиками пальцев, касалась вещиц.
Ее прикосновения были легкими, как у стрекозы, трепетно скользящей над поверхностью ручья. Здесь были разноцветные шелка, галуны, тесьма, раскрашенные перья, прошивки с блестками, бусы и брошки – все эти сверкающие безделушки, которые ослепляют простодушного дикаря, скрывающегося в душе почти каждой женщины, как в колючем, но душистом кустарнике. В благоговейном восторге старуха вдруг замерла перед каким-то шелковистым полукругом, который лучился всеми цветами радуги.
– А это что? – прошептала она.
– Шелковые чулки, – торжественно произнес торговец. Развернув один из них, Веспасиано, вызывающе ухмыльнувшись, натянул его на большой и указательный пальцы, подперев мизинцем. Чулок покачивался, извиваясь перед изумленным взором доньи Марикиты.
– Шикарно! Прямо дух захватывает – как перед обмороком. Они, наверное, для статуи Святой Девы… – воскликнула старуха.
– Деве такие чулки не нужны, потому что ей некому их показывать, – лукаво ответил Веспасиано.
– Ну тогда они для какой-нибудь дамочки легкого поведения.
– Да что вы, донья Марикита, в этом понимаете? Эти чулки для дам из высшего света: хорошо воспитанная женщина должна ублажать и своего мужа, и близких друзей своего мужа. – Тут Веспасиано исподтишка бросил на Эрминию томный взгляд.
Донья Марикита зачарованно повторила:
– Чулки для дам… Ну да, а то как же!..
От всего отрешившись, она, слегка подобрав юбки, приподняла ноги над полом. Донья Марикита внимательно созерцала свои конечности, воображая, будто их облегают эти роскошные чулки.
– Полдюжины пар этих чулок – мой свадебный подарок Эрминии. А Хуану-Тигру я подарю великолепный шейный платок из французского лионского бархата. – Веспасиано ворковал, томно растягивая гласные и не отрывая своего взгляда от Эрминии. Его голос, звучавший теноровым тремоло, был клейким и маслянистым, он вливался в уши Эрминии капля за каплей, как яд. А для доньи Марикиты слушать Веспасиано было все равно что рассматривать его товар, его гладко отшлифованные, словно сверкающие, слова казались ей бусами, мишурой и лентами, которые Веспасиано, как фокусник в цирке, извлекал из своего рта.
Веспасиано было около тридцати пяти лет. Он носил черный сюртук, парчовый жилет и очень узкие облегающие брюки в клеточку. Его черные волнистые волосы, лоснившиеся от душистой помады, отражали, как в зеркале, окружающие предметы, а глянцевые, будто отлакированные, усики блестели, как потная кожа черного быка, разгоряченного любовной битвой. Все черты его нежно-смуглого лица были тонкими и правильными. Все, кроме губ – толстых, чувственных и влажных. Он был красив, как римский император эпохи упадка или как поднаторевшая в распутстве дама. Во многих женщинах он возбуждал нездоровое любопытство и непонятное влечение, что объяснялось не только двойственностью его облика (некоторые формы его тела были чисто женскими: двойной подбородок, выпуклая грудь и не менее округлые бедра), но и его вызывающими манерами, которые красноречиво свидетельствовали об его извращенной изнеженности и изощренной многоопытности. Так для гурмана начинающая дурно пахнуть, почти протухшая жареная куропатка – самое лакомое блюдо. Взгляды Веспасиано, которыми он будто осязал своих собеседниц, были словно упругие и прозрачные, как у кальмара, щупальца: тянувшиеся из черных дыр – из его зрачков, они, намертво стискивая свою жертву, нежно ласкали ее при этом. Женщины чувствовали, будто он раздевает их этими прозрачными, липкими и осторожными руками. Не имея сил сопротивляться, они ему покорялись, будто их связывало с Веспасиано тайное сообщничество или греховное наслаждение.
Охватившее Эрминию нетерпение уже достигло предела, когда внизу, в лавочке, вдруг захлопали в ладоши – наверное, покупатель. Старуха была вынуждена уйти, и Эрминия осталась с Веспасиано наедине. Эрминия встала. Веспасиано кинулся было обнять ее, но она, отвернувшись, чтобы не видеть этих зовущих, искушающих губ, протянула вперед руку, удерживая его на расстоянии. Эрминия сказала:
– Ты уже обо всем знаешь. Но обо всем ли? Я не давала ему согласия, да меня никто об этом и не спрашивал. Они сами все это состряпали, даже не поинтересовавшись моим мнением. Я не выйду замуж, я ни за что за него не выйду, даже если они потащат меня в церковь, привязав к лошадиному хвосту. Дожидаясь тебя, я умирала от тоски. Я боялась, что ты опоздаешь и не успеешь всему этому помешать.
– Это еще что за новости? Чему это я должен помешать?
– Моей свадьбе.
– Как это?
– Мы должны бежать. Ты возьмешь меня с собой.
Веспасиано расхохотался.
– Но ты же мне обещал, ты поклялся. Ты говорил, что любишь меня.
– Да ты и так все время со мной, золотко мое. Где бы я ни был, ты всегда здесь, в моем сердце. Конечно же, я люблю тебя, люблю безумно. Ни одна женщина не волнует меня так, как ты.
– Замолчи. Не надо лгать.
– Я тебя люблю безумно, и поэтому безумствовать буду именно я. Но я еще не настолько повредился в уме, чтобы позволить безумствовать тебе: то, что ты предлагаешь, – это безумие.
– Если так, между нами все кончено. Я покончу с собой. Да-да, покончу, ты меня еще не знаешь.
Веспасиано снова расхохотался, словно бы давая этим Эрминии понять, что уж он-то слишком хорошо ее знает. Он прекрасно понимал, как это ее раздражает. А в раздражении она уже собой не владела. И Веспасиано, чтобы усилить эффект, бросил снисходительную реплику, которая должна была больно задеть самолюбие Эрминии, смутить, поработить, лишить воли:
– Да что ты понимаешь, глупенькая провинциалка! – Выдержав необходимую паузу, Веспасиано продолжал: – Ты говоришь, все кончено? Как бы не так, только теперь все по-настоящему и начинается… Да разве мы с тобой когда-нибудь могли подумать, что все будет складываться в нашу пользу – и складываться так удачно? Какого муженька ты подцепила! Не муж, а слепая тетеря. Другого такого не найти. У него и денежки водятся, и дело идет к старости, и сам он на тебе помешался. Да ты им можешь вертеть, как тряпичной куклой! И вдобавок ко всему этому здесь, на рынке, он мой самый лучший друг. Чего же нам с тобой еще желать, моя птичка?