— Джимми! — позвала она. — На минуточку, Джимми! Не хочу тебя огорчать, но моих номеров в программе не будет. Это невозможно. Мистер Джоллифант, столь любезно согласившийся нам подыграть, говорит, что мои песни не стоят его трудов.
— Я такого не говорил! — запротестовал Иниго.
— Говорили, еще как! — огрызнулась Сюзи. — Хотела бы я знать, кем вы себя возомнили? Последняя наша пианистка никуда не годилась, но она по крайней мере не решала, что нам петь, а что нет!
— Тише, тише, детки, — сказал Джимми. — Не забывайте, у вас на чай будет вкусненькое, а у меня нет. Бедный, бедный Джеймс! Не кипятись, Сюзи. А вы извинитесь, Джоллифант. Все равно, виноваты вы или нет, извинитесь. С ними только так и можно. Успокойтесь, пожалуйста.
— Умоляю меня простить, Сюзи…
— Мисс Дин. Спасибо.
— А… ну хорошо, мисс Дин, — с достоинством ответил Иниго. — Повторяю: примите мои извинения, я не хотел вас обидеть.
— Значит, только так с нами и можно, да? — воскликнула Сюзи. — Ну а со мной нельзя! — Она собрала ноты. — Жаль, что мои номера пришлись вам не по нраву, потому что отныне вам придется часто их слушать. Я буду их петь, что бы вы ни думали. И даже если вы прямо сейчас напишете лучшую партию для субретки на свете, я не стану ее петь — ни за какие деньги! Я все сказала. — И она, гордо вскинув голову, ушла.
Через несколько минут вернулся Джимми, и Иниго рассказал ему, как было дело. Минуту-другую тот задумчиво свистел, а потом сморщил нос и уморительно глянул на своего собеседника.
— Кое-чему в Кембридже не учат, мой мальчик, — наконец произнес он, — но в театре вы быстро этому обучитесь. Я говорю о такте. Нельзя так разговаривать с артистами. Думайте что угодно, но вслух не говорите. В нашем ремесле мужчины еще куда ни шло, но женщины!.. Обидчивые, вспыльчивые! Прямо динамит, мой мальчик. Одно слово — и взрываются! К тому же номера у Сюзи вовсе не дурны. Я не говорю, что лучше не бывает, но на сцене она просто чудо, скоро сами убедитесь. Публика души в ней не чает.
— Но в том-то и дело! — сказал Иниго. — Я бы и слова не сказал — пусть это останется между нами, хорошо? — если бы так не разочаровался. Я думал, она творит чудеса, но ничего подобного не увидел. Одна скукотища.
Услышав такое, Джимми блестяще изобразил авторитетного астронома, которому сказали, что Земля — плоская. Он застонал; он устремил взор к небу; он ударил себя по лбу.
— Что это такое, по-вашему? — возгласил он, обводя рукой пустой зал. — Королевский театр? А эти сиденья с дырявой обивкой — королевская семья? Та колонна — сэр Освальд Столл[46] с полными карманами новых контрактов?
— Позвольте я продолжу! — добродушно воскликнул Иниго, хотя слова Джимми задели его за живое. — А этот рояль — касса «Друри-Лейн»[47]? Ответ — нет, нет и нет! Но что с того?
Джимми рассмеялся.
— А вот что: Сюзи просто не старалась. Скоро вы увидите, как она преображается перед зрителями. Уверяю, она из самого безнадежного номера сделает конфетку. Положитесь на нее, мой мальчик. Сюзи — умница.
— Понятно. — Иниго сыграл небольшой задумчивый пассаж и в конце вдруг грохнул по клавишам. — Джимми, я напишу вам несколько песен. Главное — сочинить слова. Мелодии мне запросто даются, а вот подходящие стишки я писать не умею.
— Если мой желудок на пару дней оставит меня в покое, — сказал Джимми, — я и сам могу посочинять. Напишите мелодию, а я что-нибудь придумаю. Или наоборот, я покажу вам стихи, а вы подберете музыку. И не забудьте проиграть то вступление, которое я вам дал.
— Конечно. Я докажу мисс Сюзи, что не просто хвастался. Она заявила, что никогда не будет петь мои песни. Это мы еще посмотрим. Я сочиню такое, что она возьмет свои слова обратно — или провалиться мне на этом месте!
Итак, подстегиваемый презрением Сюзи и стремлением поставить ее на место, Иниго взялся за работу. Вместе с Джимми они провели все воскресенье за разбитым кабинетным пианино, гордостью его съемной комнаты, и нотной бумагой, которую ему чудом удалось раздобыть.
В понедельник Иниго репетировал с Джерри Джернингемом: тот осторожно снял с себя пиджак, жилет и целый час трудился, как вол. Голос его тогда был не лучше, чем сейчас, — то же гнусавое жалостное мурлыканье, какое и голосом-то не назовешь, однако оно идеально соответствовало поставленным задачам. Джаз, который начинался со взрыва безудержного варварского веселья, красно-черной кляксы на блеклом лице Земли, с годами стал цивилизованней: теперь он звучал тише и тоньше, заигрывал с чувствами и цинизмом; на смену первым ярким краскам пришли осенние полутона; некогда веселые бабочки запорхали в грустном лиричном танце; напористые ритмы превратились в мягкий перестук тех громадных машин, которым теперь прислуживает человечество, которые пожирают все наше время, давая мыслям свободу блуждать, где вздумается, — и гадать. В своей примитивной, дерганой, скользящей манере этот джаз с ухмылками и ужимками пел толпам бездомных и нелюбимых о доме и любви, умело передавая все оттенки озадаченной страсти и грустной ностальгии нашего века. Сама История, которая в равной степени ведает переселениями народов и народными песнями, породила этот Джаз, а Природа, тайком вершившая свои дела на длинной темной улице захолустного города, в ответ породила Джерри Джернингема, этого Антиноя во фраке и бальных туфлях. Голос у Джерри отсутствовал, но для таких песен лучше было не придумать. А его ноги, два на редкость энергичных комментатора для разных амплуа, договаривали остальное. Отбивая чечетку, Джерри вдруг становился живым человеком, который поверял вам свои тайны и остроумно высказывался о жизни. Его ноги то погружались в думы, то бились в отчаянии, то обретали надежду, воспаряли духом, хохотали и пели гимны, то сходили с ума от счастья, а то предавались сомнениям, задавались горькими вопросами, пожимали плечами и ударялись в сарказм — и все это с обманчивой легкостью и изяществом.
Поначалу Иниго было нелегко проникнуться симпатией к этому красивому и пустому юноше, но после репетиции он начал его уважать. Пусть разум тщеславного и кичливого Джернингема был подобен чистой грифельной доске, а речь он украшал самым неестественным из возможных акцентов, все же он был художник — не просто артист, а именно художник. Как он работал! Предметом всех его стремлений было прослыть самым изящным лентяем, самым праздным фатом театра и эстрады, и для достижения этой безупречной стрекозиной легкости он готов был часами упражняться, как спортсмен, и работать, как вол. Вне сцены Иниго мог ни во что не ставить Джернингема, но на репетиции он увидел перед собой другого человека: точно знающего, что ему нужно — не только от себя, но и от остальных, — и привлекающего к себе все взгляды. Попадая в свою стихию, Джернингем мгновенно оживал, точно рыба, брошенная в воду. Иниго играл для него с неиссякаемым пылом до самого конца репетиции. Потом Джернингем облокотился на рояль, улыбнулся Иниго и аккуратно вытер лоб лиловым шелковым платком.
— Танцуешь — первый класс! — с азартом воскликнул Иниго. — А моя игра как, ничего? В этих синкопах черт ногу сломит, с листа не читаются.
— Оччень дэже, — ответил Джернингем. — Твое игрэ мне по вкусу. Кэг рэз то, что я хотел. У тебя джэзовая техника. С тобой мы зэиграем по-новому. — Он опять промокнул лоб платком. — Рэд, что тебе пэнравилось мое выступление. Эти нэмера мне неплохо дэются, но я уже дэвно ищу что-нибудь новенькое.
Иниго торжественно выложил перед ним рукописные ноты.
— Послушай это! — воскликнул он. — Мы с Джимми вчера написали. Мелодию я давно сочинил, а Джимми придумал слова.
— Кэг нэзывается?
— «Свернем же за угол», — ответил Иниго. — Ты пока отдохни, а я сыграю.
И вновь озорная мелодийка затанцевала по клавишам рояля. Примерно на середине песни Джернингем не выдержал и стал заглядывать Иниго через плечо, напевая и притоптывая ногами.