«Как он сейчас называется? – поморщилась Катя. – Не помню. Крещатицкий? Городской? Да не важно…»
Как бы его не звали сейчас, у Дображанской не было никакого желания здороваться с ним в данный момент.
– Только у меня в те годы другие интересы были, – вздохнула тетя. – Ладно, что ты хочешь узнать? Про родителей?
Катя помолчала.
– Как они погибли?
– Кто знает, – сказала тетка. – Они ж на лодке катались. Что у них там случилось, одному Богу известно. То ли дно дырявое было, то ли перевернулись. Мама твоя плавать не умела. Отец, наверное, пытался ее спасти… Но не смог.
– А это, – Катя вернулась к портрету, – моя бабушка? И дед?
– Прапрабабушка и прапрадед.
– Какая она некрасивая…
Некрасивость прапрабабки имела фамильные черты, переданные и ее далекой наследнице – тетке. Те же маленькие, острые глазки, низкие брови, массивный нос, отчеканившиеся на лице сестры Катиной матери.
– Так и мама твоя красавицей не была, – бойко заметила родственница. – У тебя хоть фотографии ее есть?
– Нет. Тетя Чарночка, уезжая, все забрала.
– Я тебе дам… И папа твой Аленом Делоном не был. И я не была, и Чарна. Никто не знает, в кого ты такой уродилась. У нас в семье никто красотой не блистал. Но, что интересно, никто от этого не страдал. У матери твоей, еще до того, как она за отца твоего вышла, отбою от кавалеров не было. И у меня. И даже у Чарночки. Веришь, ко мне и сейчас один дедок сватается. А в молодости, так и подавно… Помню, подружка у меня была в институте, Ася Мусина – такая хорошенькая! А влюблялись парни все не в нее, а в меня. Проходу не давали. Потому меня на курсе ведьмою звали.
– Ведьмою?
Тетя не могла увидать, как напряглись Катины черты, какими цепкими, страстными стали ее глаза – родственница изымала из шкафа большую деревянную коробку со старым крученым замочком-крючком.
– Ведьмою, ведьмою… – водрузила она увесистый клад на бархатный стол. Открыла крышку. – Оно и понятно. Реально ж, ни рожи, ни кожи, – самокритично признала она, – а мужики липнут как мухи.
Тетка вытащила из полуметрового короба крымскую шкатулку, облепленную разноцветными ракушками, заглянула вовнутрь.
Катя взяла из вороха старых бумаг почтовую открытку.
Царская площадь:
«Европейская» гостиница, перечеркнутая длинным балконом. Наивный, дореволюционный трамвай. Фонтан «Иван», очерченный клумбой…
Но «Иван» и Катя были не представлены. «Европейскую» снесли в 1947. А филармония (единственная старожилка площади, пережившая век благодаря заступничеству поэта) – в кадр не попала.
И Катя не узнала Киев.
Она перевернула открытку.
Вместо приветов и поздравлений там стояло одно, необъяснимое число:
Катя взглянула на адрес.
Анне Михайловне, г-же Строговой, ст. Ворожба (юг-з. ж. дор.), Покровская ул. собственный дом.
– прочла она изысканный дореволюционный почерк.
– Кто такая Анна Михайловна Строгова? – спросила Дображанская.
– Да прапрабабка твоя, та, что на портрете. Смотри… – Тетка достала из крымской шкатулки старую брошь. – Видишь, она в ней сфотографирована? Можно сказать, семейная реликвия.
Катя посмотрела на некрасивую Анну Михайловну.
Голова прародительницы, увенчанная большой меховой шапкой а-ля «батько Махно», сидела на массивной шее, украшенной брошью.
Праправнучка протянула руку и приняла камею из слоновой кости.
– С нее-то, прапрабабушки нашей, все несчастья и начались, – поведала тетка. – Когда родители твои погибли, я Чарночке так и сказала: «Наша семья точно проклятая».
– Проклятая? – заинтересовалась Катерина.
– А как еще это назвать? – отозвалась тетка. – Прабабушка твоя в первую мировую войну погибла совсем молодой. И мама наша – твоя бабушка Ира – молодой умерла в великую отечественную. Мы ж с Чарночкой и мамой твоей тоже сиротами росли. А прапрабабушка Анна еще до революции под трамвай попала. Про нее даже в газетах писали. Сейчас найду, у меня где-то хранится… Она была первой женщиной в России, которую задавил трамвай!
– Странно это, – сказала Катя.
Она смотрела на свою ладонь, чувствуя, как тело покрывает колючий озноб.
Вырезанный на кости женский профиль был ей отлично знаком.
Глава шестая,
в которой упоминается неизвестный усач
....и под решетку Патриаршей аллеи выбросило на булыжный откос круглый темный предмет. Скатившись с этого откоса, он запрыгал по булыжникам Бронной.
Это была отрезанная голова Берлиоза.
Михаил Булгаков. «Мастер и Маргарита»
– Маша, он буквально кинулся под этот трамвай. Трамвай был не виноват, – говорил Мир.
Он давно отпустил ее плечи. Но Маша по-прежнему стояла, уткнувшись носом в его воротник.
– Какой-то странный у нас день, да? Сплошные трагедии. Не так, так эдак… – Мир словно извинялся перед ней.
– Может, это как раз и было то, что мне должно знать? – сказала Маша бесцветно.
Ей было странно и пусто.
«То» или не «то» – она не видела этого.
Не видела смерти, а потому не могла поверить в нее. В сухом изложении Мира несчастный случай, лишенный каких-либо живописных подробностей, не отличался от абстрактно-бескровной книжной истории.
«Некий человек буквально бросился под трамвай», – вот и все, что сказал ей он.
И Маша очень старалась пожалеть «человека», но не могла.
Или, может, боялась, что, пожалев его, разрушит идеалистическую красоту своего XIX века?
Потому и не оборачивалась – боялась.
– Маш, мы здесь уже минут двадцать стоим, – сказал Мир. – Ты совершенно замерзла. Интересно, где-нибудь здесь можно выпить кофе?
– Да хоть там, – не глядя, указала ему Ковалева в сторону «Европейской» гостиницы.
Трехэтажная гостиница, работы архитектора Беретти-отца, расположенная на месте бывшего музея В.Ленина, однозначно шла площади больше, чем музей.
– Там есть ресторан.
– Так давай, у нас же куча денег! – разохотился Мир.
На пачку сотенных «катенек», прихваченных из щедрого тайника, можно было не только выпить и закусить, но и с шиком прожить в «Европейской» годик-другой.
– Правильно, – закивала Маша, – не домой же идти.
Под домом она подразумевала век XXI и тут же взбодрилась, отыскав логическое обоснованье желанной отсрочке: несмотря на трамвайный эпизод, домой не хотелось отчаянно.
– Мне нужно подумать, – убедила она себя, – сложить все воедино. А думать на морозе…
– Верно мыслишь. Пойдем.
Они направились через Царскую площадь.
Провинившийся трамвай все еще стоял в устье спуска, связывающего Крещатик с Подолом. Опустевший вагончик окружала толпа зевак.
То, что она окружала, Маша не могла рассмотреть, но по душе неприятно скребанула кошачья лапа.
– А может, не стоит? – замялась она у дверей. – Нехорошо как-то.
– Ну, Маша! – обиженно проныл Красавицкий.
– Ладно, – вздохнула она. – Только помни, заказ буду делать я. Ты не должен говорить ни слова. Иначе все сразу поймут, что ты не отсюда.
– В зоопарке никто ничего не понял!
– Там ты и не говорил, ты геройствовал. Достаточно тебе было сказать «зоопарк»…
– Все равно, – убежденно сказал Мирослав, – заказ должен делать мужчина. И думаю, официант меня прекрасно поймет. Даже если я скажу ему: «Парень, давай, сделай мне круто!»
– Он спросит, что тебе сделать «круто». Яйцо вкрутую или…
– Не спросит! Спорим на поцелуй?
– Нет. – Маша целомудренно надулась. Однако настроение у нее внезапно улучшилось.
Они беспрепятственно прошли через холл и проследовали в зал ресторана, гордящегося своими дорогими гардинами и изящною мебелью, фарфоровой посудой и столовым серебром, переполненный людьми по случаю череды зимних празднеств.
«Постоянными посетителями «Европейской» была местная и приезжая знать» – Маша застыла.