С обезьяньей ловкостью младший кельнер спроворил свое дело, поставив на стол бутылку «Мельника», которую успел принести по неслышному приказу «нотариуса» и держал за спиной в ожидании кивка клиента, после чего, отвесив глубокий поклон, вслед за хозяином исчез в лабиринте «Зеленой лягушки».
Зал, где господин лейб-медик в полном одиночестве занимал почетное место за покрытым белой скатертью столом, представлял собой длинное помещение с проемами в боковых стенах и гардинами вместо дверей. На входной же двери висело большое зеркало, позволявшее видеть то, что происходит в соседних залах.
На стенах – целая галерея красочных портретов, облеченные властью особы всех времен и рангов как бы удостоверяли безупречно лояльные убеждения хозяина, господина Венцеля Бздинки, и опровергали наглые утверждения некоторых очернителей, что в молодости он был пиратом.
«Зеленая лягушка» была местом историческим, говорят, что именно там началась революция 1848 года – то ли из-за прокисшего вина, коим потчевал гостей тогдашний хозяин, то ли по каким-то иным причинам, но, как бы то ни было, завсегдатаи из вечера в вечер поминали эпохальное событие.
Тем выше ценились заслуги господина Бздинки, который не только превосходными винами, но и своей почтеннейшей наружностью и строгой благонамеренностью, не изменявшей ему даже в ночные часы, настолько развеял былую репутацию заведения, что даже замужние дамы – разумеется, в сопровождении супругов – не отказывались заглядывать сюда, по крайней мере в залы для чистой публики.
Господин императорский лейб-медик в глубокой задумчивости сидел наедине с бутылкой вина, в недрах которой рубиновыми искрами играл отраженный свет электрической настольной лампы.
Но стоило ему поднять глаза – в зеркале на входной двери появлялся второй императорский лейб-медик, и тогда он не уставал удивляться чудесному явлению: его двойник держал бокал в левой руке, тогда как он сам – в правой. Кроме того, как же можно носить перстень с печаткой на безымянном пальце правой руки?
«Вот ведь какой странный выворот, – философически отметил про себя Флюгбайль, – это повергало бы в ужас, если бы с младых ногтей мы не были приучены видеть в подобных вещах нечто вполне естественное. Гм… Где, в каком срезе пространства происходит этакая перестройка?.. Ясно, что в одной-единственной математической точке, иначе и быть не может. Как тут не удивляться, что в такой крошечной точке совершается нечто куда более грандиозное, чем в громаде самого пространства!»
Он испугался собственных озарений, ведь ежели развить эту тему и выявленный закон приложить к другим материям, какой же будет вывод? Нельзя же согласиться с тем, что человек – безвольная игрушка какой-то загадочной точки, находящейся у него внутри! И лейб-медик отказался от дальнейших размышлений о сем предмете.
И чтобы вновь не поддаться искушению, Флюгбайль, недолго думая, выключил лампу и тем самым утопил во мраке зеркало.
Тотчас же обозначились просветы между занавесками, и можно было увидеть интерьер боковых комнат, в сторону которых лейб-медик попеременно поглядывал.
В обеих никого не было.
В одной стоял богато сервированный стол с придвинутыми к нему стульями, в другой – маленьком барочном салоне – ничего, кроме пухлого дивана и столика с изогнутыми ножками.
И при виде этого уголка невыразимая тоска сжала сердце императорского лейб-медика.
Во всех подробностях вспомнил он сладостный час свидания, которое имел когда-то здесь, а потом начисто забыл за долгие годы.
А ведь тогда он еще сделал запись в своем дневнике. Несколько сухих, как осенние листья, слов. «Неужели я и в самом деле был таким сухарем? – подумал он. – И мы пробиваемся к собственной душе по мере приближения к могиле?»
Он невольно бросил взгляд на едва различимое в темноте зеркало. А вдруг оно все еще хранит ее отражение? Увы, теперь зеркало, в котором запечатлелось столько образов, он носит в самом себе. А там, на двери, – просто равнодушное, беспамятное стекло.
Букетик чайных роз у нее за поясом… тогда… и он вдруг почувствовал аромат тех цветов, как будто они были совсем близко.
Ожившие воспоминания переносят в мир призраков! Они словно вырастают из какой-то крохотной точки, принимают человеческие размеры, и вот уже можно дотянуться рукой до них, еще более прекрасных и живых, чем они были в прошедшей жизни.
А где тот кружевной платочек, в который она вцепилась зубами, чтобы не закричать, млея от страсти в его объятиях? На нем была монограмма «Л. К.» – Лизель Кошут… Он подарил ей тогда дюжину таких. И Пингвин вспомнил даже, где он покупал их, специально заказав для нее… Он ясно увидел перед собой ту галантерейную лавку…
«Почему я не попросил вернуть его мне… Как память… Остался лишь флёр, воспоминания. А вдруг, – Флюгбайля передернуло от ужаса, – она гноит его обрывок в груде своего хлама? А я… я сижу здесь, в темноте, один на один со своим прошлым». Он скосил взгляд, чтобы не видеть дивана. «Что за жестокое зеркало эта земля! Она обезображивает старостью образы, рожденные ею, прежде чем они исчезнут с ее лица…»
Он посмотрел в сторону комнаты с богатым столом.
«Нотариус» бесшумно двигался вдоль стульев, обозревая всю картину с разных точек зрения, чтобы глазом художника оценить общее впечатление, и молча указывал кельнеру, куда еще поставить ведерки со льдом для шампанского.
Вскоре за дверью послышались голоса и в зал с веселым гоготом ввалилась мужская компания. Смокинги и гвоздики в петлицах. Почти все – молодые люди, по каким-то причинам избежавшие призыва в действующую армию либо получившие отпуск. Среди них – лишь один пожилой, лет шестидесяти с гаком.
Затем все расселись и на время умолкли, погрузившись в изучение меню.
«Нотариус» со всепокорнейшим видом потирал ладони, как будто скатывал свою любезность в некое увесистое ядро.
– Нам предлагают суп под названием mockturtlesuppe, – картаво возвестил один из гостей, роняя лорнет. – Mock – по-английски «панцирь», turtle – «ползучая мякоть». Почему бы не сказать просто, по-немецки – «черепаховый суп»? Разрази гром проклятую Англию… Подайте мне это знатное варево!
– Эй, Вальтерскотт, мне тоже! – присоединился другой, и все заржали.
– Гошпода, гошпода… э-э-э… – поднявшись, прошепелявил пожилой, снисходительно-приветливый господин и сложил в трубочку губы, из которых была готова извергнуться торжественная речь, как только он выпростает из рукавов манжеты с запонками. – Гошпода… э-э-э… э…
Но дальше этого «э-э-э» дело не пошло, и он, отступившись от своей затеи, снова прилип задом к стулу, довольный уж тем, что ему удалось произнести хотя бы слова обращения.
Затем в течение получаса соседний зал уже не радовал слух Флюгбайля перлами остроумия: господа были слишком заняты уничтожением всевозможных яств. Он видел, как младший кельнер под надзором «нотариуса» вкатил никелированный столик с бараньей ногой, которую сквозь прутья решетки лизало пламя спиртовки. Лейб-медик видел, как франт с моноклем умело препарирует ломоть жаркого, ворчливо укоряя приятелей: они-де жалкие обыватели и лишь потому сидят за столом, а не жрут по-собачьи, на четвереньках, что при ярком свете им не хватает на это смелости.
Похоже, этот молодой хлыщ задавал тон во всем, что касалось тонкостей гастрономических наслаждений; он заказывал блюда, сочиненные самой изощренной фантазией: салат из ананаса, запеченного в свином сале, соленую землянику, огурцы с медом – и все это вперемешку, как бог на душу положит, а отрывистая, не терпящая возражений, надменно-снисходительная манера его приказов и суровых поучений вроде: «Р-р-ровно в одиннадцать пор-р-р-рядочному человеку надлежит есть кр-р-р-рутые яйца» или «Свежетопленое сало – живительная влага для внутр-р-р-ренних ор-р-р-рганов» – производила столь уморительное впечатление, что Пингвин не мог порой удержаться от улыбки.
Типично австрийская, неподражаемо безапелляционная манера судить о пустяках с убийственной серьезностью, а о вещах действительно серьезных – свысока, как о хламе школярской образованности, что сейчас демонстрировал франт с моноклем, воскресила в душе лейб-медика кое-какие моменты собственной юности.