– При-вет, А-ан-на.
Анна вздрогнула и обернулась.
Доната в инвалидной коляске, которую катила Лиза, прилагала неимоверные усилия, чтобы поднять руку для приветствия. Рука не слушалась.
– Привет, Доната! Что поделываешь? – с натянутой улыбкой ответила Анна. Никто бы не поверил в ее радушие – на лице крупными буквами было написано разочарование.
С Лизой она даже не поздоровалась.
– Ды-ы-шу во-оз-ду-хом.
Чтобы произнести хотя бы одно коротенькое слово, Доната концентрировала всю свою энергию. Губы и челюсть с левой стороны у нее одеревенели навсегда, улыбаться она не могла. Ноги не двигались, и вот уже год как перестала шевелиться левая рука. Скрюченные пальцы правой руки крупно дрожали.
Анна изо всех сил старалась не смотреть на это пятнадцатилетнее тело, которое вовсе не было пятнадцатилетним телом.
– А-а ты-ы что де-е-ла-ешь? По-о-че-му-у не на мо-о-ре-е?
Несмотря на болезнь, Доната тянулась к жизни. Ей хотелось гулять, разговаривать с людьми и как можно больше узнать о мире, пока ее мышцы окончательно не онемеют – все-все, включая сердце.
Анна была уверена: окажись она на месте Донаты – ни за то бы не вышла из дому и при первой же возможности бросилась бы с лестницы.
– Сегодня я решила не ходить на море, – сказала Анна и, бросив мрачный взгляд на окно Франчески, добавила: – Мне нужно подумать.
– На-а-сто-я-а-щий фи-ло-о-соф!..
Доната шутила, даже пыталась смеяться, а красавица Анна, чье имя писали на скамейках, чувствовала себя полной дурой.
– Да ладно… Но я буду изучать философию: в сентябре пойду в твою школу.
В глаза Донаты можно было различить лукавый огонек.
– Зна-а-чит, ты-ы бу-у-дешь в одно-ом кла-а-ссе с Ли-и-зой!
– Да? – скривилась Анна.
На эту каракатицу ей даже смотреть не хотелось.
Солнце палило. Народ начал спускаться во двор со своими стульями. Пристроившись в тени, мужчины вели неспешные разговоры. Из десятков переносных магнитол раздавалась музыка. Сидеть на воздухе все же лучше, чем в квартирах, которые летом превращаются в душегубки.
Доната изо всех сил напрягала губы, горло, язык, чтобы извергнуть слова, которые копились у нее внутри. Слов, предназначавшихся таким красивым, здоровым людям, как Анна, было бесконечное множество. Но мышцы рта искажали их, превращали в отвратительные, болезненные звуки. Доната прекрасно понимала это: она вела войну с болезнью, и битва не прекращалась ни на секунду.
Сейчас она пыталась объяснить, в чем состоит предмет философии, которую Анне предстояло изучать. Еще говорила о греческом и латинском языках. Она рассказывала об «Илиаде» и «Одиссее», величайших творениях человеческого ума, – и все это посреди гвалта улицы Сталинграда.
Анна понимала ее только наполовину. Она видела, как по вискам Донаты от напряжения струится пот, и внутри у нее все переворачивалось. Доната говорила об интересных вещах, она была симпатична Анне, но… Но таким, как она, не место в этом мире. Анна была в этом уверена.
Мир принадлежит красивым людям. Она поняла это, когда у нее выросла грудь и появилось море бесстыжего обаяния. Все ровесники были у ее ног, но… Вот это «но» и не давало ей покоя. В конце концов она пришла к выводу, что лучше уж причинить кому-нибудь боль, хотя бы в мыслях, чтобы зло не прилепилось к ней самой. Доната вообще не должна была появляться на свет.
Поэтому, едва завидев, как Нино поставил свой пышущий жаром скутер в тень под столбами, присел на корточки и извлек из ящика с инструментами английский ключ, Анна немедленно попрощалась с Донатой, не удостоив Лизу даже кивком головы, и бросилась к ослепительному шестнадцатилетнему блондину.
«Была бы у тебя такая сестра, ты бы нос не задирала», – подумала Лиза, направляя коляску с Донатой к дому. Краем глаза она увидела, как Анна бросилась на шею Нино.
Лиза подолгу разглядывала себя в зеркале, закрывшись в ванной. Каждый новый прыщ на лбу заставлял ее сердце сжиматься. В очередной раз убеждаясь в том, что живот, бедра и ляжки не собираются уменьшаться в размерах, она свирепела. Лиза чувствовала себя уродиной. И она действительно была некрасива – с остреньким мышиным личиком, на котором загибался к губе огромный нос, и тонкими, редкими бесцветными волосами.
Но потом Лиза вспоминала о сестре, отводила глаза от зеркала, и ее начинали мучить угрызения совести.
Сейчас Лиза катила коляску по двору и исходила ненавистью. Нет, не по отношению к сестре – она ненавидела болезнь Донаты. При мысли, что через пару лет Доната умрет, Лиза заходилась от несправедливости. Почему Доната? И что в этом может понимать Анна? Да эта смазливая штучка ни черта не знает, что такое настоящая боль!
Лизе хотелось наброситься на мир с кулаками. Было непросто толкать инвалидную коляску, то есть быть частью этого недуга, перед такими потаскушками, как Анна и Франческа, которые развлекались с парнями и даже – она видела это – разрешали себя целовать.
Шлюхи! Лиза кусала губы, сдерживая ярость. Долбаные потаскухи: как только у них месячные, так конец света наступает, будто с другими такого не случается! А Джессика, Мария, Соня эта, ну идиотка, – то члены, то минеты! Лиза понятия не имела, что это за минеты такие, о которых девицы все время говорили.
Точно она знала только одно: несправедливо, что в мире у кого-то есть все, а других – ничего. Совсем ничего.
Лиза еще раз взглянула на Нино и Анну, возившихся с мопедом. Они хохотали так, как сама она никогда в жизни еще не смеялась.
Отвернувшись, Лиза поспешно вошла в подъезд дома номер восемь, того самого, из окон которого прекрасно просматривалась ванная Анны.
В приемной клиники молча, не глядя друг на друга, сидели отец и дочь. В неоновом свете ламп их лица казались ледяными, помертвевшими.
Энрико настоял на своем и сам повел Франческу к врачу. Он не стал слушать никаких возражений: если бы с дочерью пошла Роза, она бы уж точно что-нибудь брякнула. А лишних слов говорить не следовало. Нужно все объяснить кратко и убедительно.
Глаза Франчески были пусты. Она неотрывно смотрела в одну точку и правой рукой придерживала бинт, намотанный на левое запястье. Повязка мало-помалу пропитывалась кровью.
Энрико осознанно повел дочь в клинику, а не в травмопункт. В травмопункте им бы могли задать ненужные вопросы.
Прошел час, перед ними было еще человек семь или восемь, но ни Энрико, ни Франческа не проявляли беспокойства. Казалось, что им вообще нет дела до происходящего.
«Доктора Сатта я прекрасно знаю. Он не будет вмешиваться, не полезет, куда не просят, – просто сделает свое дело». Примерно такие мысли роились в голове Энрико. Важно было не упустить из виду главное: дезинфекция, швы, бинт. И Франческа не должна снимать майку. Нечего ее осматривать.
Дверь кабинета распахнулась, и оттуда вышел старик в солнечных очках. Под руку его держала хрупкая блондинкой с отчетливым славянским акцентом. Старикашка улыбался. Казалось, он демонстрирует спутницу другим старикам, сидевшим в приемной.
– А разве он не был женат? – пробормотал один из них.
Как только старикашка исчез из поля зрения, посетители клиники оживились.
– Его супруга года два как умерла.
– Ах, вот оно что…
Кое-кто даже поднялся на ноги, один из стариков отложил «Тирренскую газету» и вздохнул:
– Эх, тут, в Пьомбино, такие блондинки не родятся.
– Если б не жена, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, – сказал другой, хватаясь за яйца, – я бы такую блондиночку себе завел!
Отец и дочь не шевелились, предпочитая изучать носки собственных ботинок.
– Это точно! Итальянку надо и на ужин сводить, и в кино, а домой она потом к тебе черта с два пойдет… и носки грязные стирать не станет.
– Русские-то пьют, конечно, и порядочно!
– Зато у них задницы упругие.
– И мозги они не парят.
– И за ночь два, а то и три раза дадут. Это которые украинки.
Энрико не слушал. Он судорожно повторял в уме три фразы, которые должен был сказать доктору, выстраивал, репетировал, оттачивал их до умопомрачения. Стариков слушала Франческа. Она таращилась в пустоту, но глупые фразы лезли в уши. При мысли о том, что кто-то из старикашек в грязных рубашках с пятнами пота под мышками может залезть на девушку, сбежавшую от нищеты, она испытывала рвотные позывы.