«Прокорм — это тоже жизнь, — помнится, угрюмо возразил шефу кто-то из присутствующих. — А для некоторых он даже важнее жизни».
«Чужой жизни, — уточнил шеф, — потому-то я и сражаюсь с этой сволочью, так называемой элитой, ищущей прокорм для себя и лишающей прокорма остальных».
Упрямое, стойкое как сорняк, не вписывающееся в согласованный и утвержденный план политических мероприятий, притяжение личности шефа, отлученного от телеэкрана, усиленно осмеиваемого газетами, раздражало и озадачивало власть. Ее всегда раздражает все необъяснимое, самопроизвольное, не вызванное к жизни соответствующими решениями и технологиями, а главное (это самое опасное!) неизвестно кем и неизвестно для каких целей профинансированное. Даже когда шеф не произносил речей, а просто ходил по цехам, фермам, лабораториям, институтским коридорам, люди следовали за ним, упорно пытались что-то ему объяснить, смотрели на него не как на пустое, хоть и важное место, а как на живого человека, который (теоретически) может, но главное хочет им помочь.
Почему они так на него смотрели?
Действительно ли шеф хотел (мог) им помочь?
Иногда хотел и мог, иногда мог, но не хотел, чаще же — хотел, но не мог. Но люди толпой провожали его и толпой встречали, как если бы были теми самыми хрестоматийными коммунистическими гвоздями, а шеф — магнитом, точнее, молотком, призванным вбивать их «в пароходы, стройки и другие важные дела». Вергильев читал умные книги и прекрасно знал, что иногда среди людей появляются люди, притягивающие других подобно тому, как магнит притягивает (собирает) рассыпанные в беспорядке гвозди. Именно так возникали банды, религии и государства. Но магнит можно было использовать по-разному. Магнитный молоток скреплял гвоздями некие общественные конструкции. Магнитные клещи вытягивали гвозди из конструкций, и они рассыпались. Поэтому действующая власть всегда стремилась размагнитить магнит. Власть нарождающаяся — не важно, законная оппозиция или беззаконные заговорщики — намагнитить его как можно сильнее.
Шеф знал, как нравиться народу, в то время как сама личность шефа, потаенные его желания и планы на будущее оставались за семью печатями. Ладно — для народа, но ведь и для двух властей — действующей и идущей ей на смену.
Дикорастущая, не вынянченная политтехнологами и пиарщиками харизма (с некоторых пор в России употреблялся этот древнегреческий термин), шефа сначала едва не погубила его, а потом вознесла на вершины исполнительной власти, где шеф отныне отвечал за самые «убойные» (для харизмы) социальные и финансовые вопросы. Харизма шефа должна была растереться в пыль между намертво вмонтированными в российскую политико-экономическую систему жерновами социальной несправедливости (здравоохранение, пенсии, образование, рабочие места и так далее) и интересами российских миллиардеров (нефть, газ, металл, древесина, бюджет, золотовалютные запасы страны, размещенные в казначейских обязательствах федеральной резервной системы США и так далее). Между этими жерновами уцелеть было невозможно. Деятельностью шефа в любой момент могли возмутиться «низы» — страдающий от социальной несправедливости народ, равно как и «верхи» — миллиардеры-олигархи вместе с аффилированными с ними чиновниками. Первый «жернов» — народ в «час икс» (после соответствующих информационно-политтехнологических мероприятий) должен был публично потребовать немедленной отставки шефа. Возможности второго — офшорного, финансового, чиновничьего — «жернова» в плане избавления от неугодных, ошибочно взлетевших наверх личностей были поистине неограниченны.
Вергильев не сомневался, что именно в целях «размагничивания» несколько месяцев назад шеф был перемещен президентом с равнины представительной (законодательной) власти, где можно было вольно общаться с народом, говорить, что угодно и ни за что не отвечать, на высокую скалу власти исполнительной, где (между жерновами) полагалось отвечать за все, что происходило или не происходило в стране. Происходило, понятное дело, много плохого, а не происходило ничего хорошего. Отвечать при этом полагалось молча и тупо, то есть, накинув на шею петлю или положив голову на плаху. Таковы были правила игры. Хватит обольщать народ, прекращай этот театр одного актера, будто бы сказал шефу президент, попробуй теперь обольстить власть — ту самую элиту, которую ты ненавидишь, и которая тебя терпит только потому, что тебя защищаю я! Только, если я им разрешу воровать больше, чем разрешаете вы, будто бы ответил президенту шеф. Мы по-разному понимаем демократию, будто бы так подвел итог этому неизвестно имевшему место или нет разговору президент. Я понастроил скворечников для мирных птиц, но в твоем скворечнике образовалось осиное гнездо!
«Они вам ничего не позволят сделать», — помнится, сказал шефу Вергильев как только тот вызвал его в один из двух своих (второй был в Кремле) новых кабинетов — на Краснопресненской набережной окнами на Москву-реку. Был конец февраля. Свет фонарей, красные стоп-сигналы машин едва пробивались сквозь метель. Только сиреневое сердце рекламы PHILLIPS на крыше одного из близлежащих зданий пульсировало ровно и мощно.
Вергильев тогда подумал, что вглядываться в снежное мельтешение все равно, что пытаться разглядеть будущее России. Ничего не видно, кроме единственного слова — PHILLIPS. Почему PHILLIPS, удивился Вергильев, но тут же вспомнил, что восемьдесят, что ли, процентов производственных мощностей этого концерна переместились в азиатские страны, главным образом в Китай. В этом случае (применительно к будущему России) реклама PHILLIPS обретала глубокий смысл. Китайцы не лезли в Россию как некогда на Даманском — голодные, в драных телогрейках, с винтовками и цитатниками Мао, а неостановимо двигались вослед произведенным ими товарам. Сама Россия ничего не производила за исключением широчайших, как зевки (если допустить, что они отдыхают после непосильных трудов) бесов из преисподней, труб для нефте- и газопроводов.
«Каждый ваш шаг, — продолжил Вергильев, — будет подвергаться убийственному осмеянию, каждое ваше предложение будет объявляться безграмотным и популистским. Финансовые рычаги в их руках. Они не дадут вам денег ни на оборону, ни на социальные программы, ни на образование. Если вы захотите отнять, они спровоцируют дефолт, дефицит бензина, рост цен на продукты, задержки по зарплатам, да что угодно за что вас можно будет с позором отправить в отставку. В этом заезде у вас шансов нет. Я бы на вашем месте сидел тихо, не высовывался и ждал своего часа».
Как любой советник, Вергильев предпочитал в разговоре с начальством сгущать краски, преувеличивать риски, тем самым выторговывая себе право на ошибку — вполне допустимую, когда весь мир против, и одновременно — на относительно спокойную жизнь в случае если начальник согласится «не высовываться». Но в тот момент, как казалось Вергильеву, он краски не сгущал и риски не преувеличивал.
«Какого часа?» — строго уточнил шеф, заранее отметая грозным вопросом любые намеки на слабость власти в стране (власть сильна и едина!), подковерную грызню (все руководство монолитно сплотилось вокруг президента и… тех, кому президент, он же «национальный лидер» доверяет), равно как и на некие асимметричные действия со своей стороны.
«Часа, когда вы сможете принять правильное решение по… организации работы своего секретариата, — Вергильев развел руками, покачал головой, давая шефу понять, что прослушки скорее всего нет. Обычно в кабинетах, в отличие от комнат отдыха, ее устанавливали не сразу, а понаблюдав за человеком через скрытую видеокамеру, определив точки, где тот ведет, понизив голос, доверительные беседы с посетителями, наивно полагая, что именно здесь-то их услышать невозможно. — В жизни любого политика наступает этот час, его нельзя пропустить».
«Шансов нет, но свой час пропустить нельзя. Как же так?» — спросил шеф, никак не отреагировав на жестикуляцию Вергильева. Эти вещи он знал лучше его.