Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Пастернак чувствует себя униженным, но уйти из семьи не решается. Анна Ахматова как-то заметила: «Борис — божественный лицемер». С Ольгой они говорят обо всем на свете: об искусстве, о том, что происходит вокруг, о прошлом. Ольга клянется, что прежние любови для нее теперь ничего не значат.

Целых четырнадцать лет они на что-то надеялись, мучались раскаянием, ссорились и делили все чудовищные испытания, выпавшие им в этом свинцовом мире, где царил страх.

— Я перенесла много невзгод, — сказала мне Ольга, — но несчастной себя не считаю. Дважды овдовела и вину за самоубийство первого мужа, которого оставила ради второго, полностью беру на себя. Борис тоже оставил жену и сына ради Зинаиды и знал, сколь тягостны такие разрывы. Он любил и других женщин, к примеру одну переводчицу по имени Мария, но с ними жизнь у него не сложилась. О нас он говорил, что мы как два электрических провода. Когда он начал писать «Доктора Живаго», я решила все бросить и посвятить себя ему, только бы он работал спокойно.

Порой он сетовал на то, что так глубоко втянул меня в свою жизнь, но если кто и упрекал его — это не я. Мне не надо было большего счастья, как быть с ним и в горе, и в радости. Вот так внезапно нахлынула на меня любовь.

В его отношениях с Зинаидой давно уже не было никакой теплоты. Однажды он мне признался, что единственным достоинством жены считает игру на рояле. А еще говорил, что прожил с ней десять адских лет. Может, он кривил душой, ведь Зинаида была хорошей хозяйкой, умела создать в доме уют, а вот не заметила, когда на окно к нему села голубка.

Мы так привязались друг к другу, что надо было бы всегда быть вместе, но он никак не мог на это решиться. У него в характере была некая двойственность, нерешительность, он верил, что Бог или судьба должны нас соединить, и смиренно ждал этого.

Когда в 1956 году я вернулась из лагеря, мы поняли, что больше не можем жить порознь. Сняли домик за городом и поселились там. Борис давал мне разные поручения как литературному секретарю, и я охотно их выполняла. Мы вместе обдумывали замысел «Доктора Живаго».

Иногда я уставала от неопределенности. Мы ссорились, и каждая ссора казалась окончательной. Но потом я снова возвращалась к нему, а он ко мне. За все время я ни разу ему не изменила.

— В сорок девятом году вас арестовали и осудили на пять лет. За что?

— Я была растеряна, когда ко мне в комнату ввалилось пятеро военных. Обвинение: статья пятьдесят восьмая, пункт десять — «Связи и разговоры с подозрительными лицами». Пять лет тогда считались сравнительно небольшим сроком за «политическое преступление». «Тройка» с Лубянки в своем приговоре объявила меня виновной в поддерживании контактов с людьми, подозреваемыми в шпионаже. А еще мне вменялось в вину то, что я встречалась с людьми, которым Борис читал первые главы «Доктора Живаго». От меня потребовали рассказать содержание этих глав.

В тюрьме я сразу поняла: отношение ко мне особое. И Борис всеми силами пытался мне помочь. Однако пережитое потрясение сделало свое дело: у меня случился выкидыш, а мне так хотелось ребенка…

Обращались со мной вполне корректно. Следователь на допросах даже читал стихи и справлялся о том, что сейчас пишет Пастернак. Правда, были и страшные моменты. Раз меня вывели в коридор, якобы на свидание, а отвели в морг — видно, хотели попугать.

После суда меня отправили в Потьму, в лагерь. Борис написал мне от имени моей матери, но я сразу узнала его почерк. Мне отдали несколько его писем. Одно — длинное, с множеством стихов. Теперь оно стало национальной реликвией.

Не могу сказать, что мне было очень тяжело физически. На Лубянке, где я провела год и потеряла нашего с Борисом ребенка, меня допрашивали, но нечасто. А в лагере мне никак не удавалось выполнить дневную норму, но все это мелочи.

В Потьме я познакомилась с Сашенькой, миловидной девушкой, которая страдала одышкой из-за щитовидки. Вспоминаю ее с нежностью. Она была племянницей Троцкого, но так и не поняла, за что ее посадили. Она даже не читала его работ. Ей, как и мне, повезло: спустя пять лет она вернулась в Москву, к матери. Мы с ней потом встречались.

Для Бориса мой арест стал тяжелейшим ударом: нас разлучили, когда любовь наша была в самом расцвете. Пока я была в лагере, он помогал моим детям, ведь они лишились всех средств к существованию.

— А что самое приятное из ваших воспоминаний о Пастернаке? Его неожиданные появления, телефонные звонки, цветы?

— Его фраза: «Чтобы заслужить тебя, буду много работать и тогда смогу вернуться в наш домик, где чувствую себя счастливым». Он не выносил цветов в помещении. Вся наша жизнь, с сорок шестого года и до его смерти, — один поэтический диалог. Все его стихи — разговор со мной. Иногда он писал в комнате, где мы жили, и в литературе остались оранжевый абажур, прогулки под ивами, дача. За год до смерти в стихах возникает ее предчувствие. Так, в стихотворении «Август», вошедшем в «Доктора Живаго», есть такие строки:

В лесу казенной землемершею
Стояла смерть среди погоста,
Смотря в лицо мое умершее,
Чтоб вырыть яму мне по росту.

И дальше обо мне:

Прощайте, годы безвременщины!
Простимся, бездне унижений
Бросающая вызов женщина!
Я — поле твоего сраженья.

Он писал Ольге Фрейденберг в Ленинград: «Если уже чему-нибудь пропадать, то чтоб погибало безошибочное, чтобы оно гибло не по вине твоей ошибки… Жизнь уже не принадлежит мне, а какая-то сказавшаяся, уже оформившаяся роль. Ее надо достойно доиграть до конца».

— Он не хотел, чтобы его тоскливое предчувствие напугало меня, — продолжает рассказ Ольга Ивинская. Он был полон сил, еще в марте обсуждал с актерами постановку «Фауста» в его переводе. Все произошло так внезапно: наверно, кончину ускорила затеянная на него охота. Он был страшно оскорблен и жил в постоянной тревоге.

На кладбище Бориса снесли июньским вечером, гроб, по русскому обычаю, не закрывали; его седая голова покоилась среди георгин. На похоронах были жители поселка и кое-кто из верных друзей. Крышку гроба несли Синявский и Даниэль. Святослав Рихтер играл похоронный марш Шопена, и легкие звуки музыки стаей вылетали из-под крыши деревянного дома. Похоронили его на холме, под старой сосной. На мраморной плите высечены его имя, фамилия и две даты: 1890–1960.

«Жизнь прожить — не поле перейти», — говорится в одном из лучших его стихотворений. Он мог умереть от инфаркта еще в 1952 году, когда Ольга сидела в лагере.

— Это было очень тяжелое для него время, — повторяет Ольга. — В воображении он рисовал мою судьбу в десять раз страшнее, чем на самом деле. От переживаний у него выпали все зубы. Ему сделали протез, сильно изменивший выражение лица. А однажды он упал на улице и потерял сознание. Зинаида его выходила, и он из благодарности, из чувства долга не мог расстаться с нею.

Он все внушал мне, что если Зинаида его любит, то полюбит и меня, когда поймет, как мы счастливы. Но попытки примирения оказались безуспешны, как безуспешны были прежде все старания скрыть нашу связь.

Я понимала, что в реальности все не так, как нам хотелось бы: на мой счет ходило столько сплетен… Но я жила и теперь живу, следуя его девизу: «Не жди беды, она сама придет. И выпутывайся своими силами, будучи уверенной в том, что делаешь».

Эренбург так отзывался о нем: «Пастернак — единственный из нас, у кого есть совесть. Да, Борис никогда не сгибался под кремлевскими вихрями. «Терпеть не могу нашу интеллигенцию, ее раболепие перед властью»», — говорил он мне не раз.

«Он живет вне времени, как отшельник, — злопыхательствовали враги. — Его поэзия несовместима с советской литературой».

Борис Пастернак молча страдал и казнился, оттого что выжил. («Моих товарищей судьба не пощадила, а я жив, и на свободе»).

12
{"b":"169993","o":1}