Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Неужели у нас за это сажают?» — ах ты, господи, какая наивность! Нет, не наивность и не невежество даже, а какой-то странный их сплав, образованный в совершенно особой исторической атмосфере герметического тоталитаризма, закрытого общества с жестокой цензурой, радиоглушилками и повсеместным, ежечасным насилием официального агитпрока, этого безудержного вранья, пропитавшего всю культуру, сам воздух, которым мы дышим. Да миллионы загубленных, свирепость репрессий, постоянная опасность доноса и страх. Страшно не любить вождей, не верить их сивым бредням, сомневаться в преимуществах самого прогрессивного в мире режима. Страшно молчать, когда надо ругать гнилой, империалистический Запад. Страшно не голосовать «за», не важно за что, важно, чтобы единодушно, и за то, что скажут. И приближению Страшного Суда страшно не радоваться. Как Светлому Будущему. Страх в основе социального существования. Леденеет сердце. И уже фундаментальные понятия человеческой нравственности — долг, честь, совесть — обморожены страхом. Мораль страха — страшная мораль. И все это на протяжении уже нескольких поколений. Так воспитался какой-то особый тип человека — советский народ. Его главное качество — абсолютное политическое послушание и социальная атрофия. Он не просто раб или какой-нибудь крепостной, у тех хоть что-то было свое, ну там чувство, восприятие, мироощущение, им необязательно было притворяться счастливыми и единодушно голосовать за хозяина, у нас же и чувство в плену, мы должны радоваться своему рабству и славословить партийным начальникам за дарованную возможность быть их рабами, которую следует называть социалистической демократией и свободой. Генетический страх отсек само наше «я», мы даже внутри себя не принадлежим себе. Страх извне проник в наши гены и кровь, стал неотъемлемой частью нашего существования, и психологический механизм самосохранения выработал особый инстинкт к политике, целую систему внутренних табу, четко обозначенных, что можно, а о чем даже думать нельзя. Мы оказались в плену не только родного правительства, но и в плену у самих себя. Насильственно привитая преданность хозяину выпотрошила всю нашу душу, обезличила нас и стала главной гарантией существования. О какой совести, каком личном достоинстве может идти речь, если уже самой личности нет? Репрессии вселили страх, обман воплотился в самообман, покорность превратилась в преданность — эти навязанные рефлексы определяют все наше поведение. Скажи нам правду, и мы в нее не поверим, дай нам свободу — мы не будем знать, что с нею делать. Мы так искалечены, что свобода от тирании не мыслится нами вообще и во всяком случае не мыслится как благо. Свобода для нас — разнузданность. Мы боимся друг друга, мы боимся самих себя. С хозяином оно как-то привычней, надежней, попроще. Вот такие мы люди. Страшные люди. Таких еще не было. Трудно найти аналог в мировой истории. Разве что в литературе недавно выписан — айтматовский манкурт, застреливший родную мать на службе хозяина. Не так ли и мы с нашей Родиной на службе у партии?

«Неужели за это сажают?» Да вот же, братцы, я перед вами — видите, еще как сажают, да вашими же кулаками еще поколачивают! Рыси, отрицаловы зоновские, не страдают синдромом преданности хозяину. Это меня и выручило. Они поняли, что не у ментов мне искать защиты, а от ментов. Значит, не могу я быть ни козлом, ни верблюдом.

Больше у меня таких серьезных конфликтов с зеками не было. И, когда через несколько суток вышел из шизо тот, провокационно посаженный, ни он и никто не предъявил мне больше претензий. Гниль штабная, разумеется, шла и после, всегда шла, и были исполнители, но теперь они либо оставались в дураках, либо нарывались на неприятности, одиночные наскоки темных лошадок, вроде Тимченко, ни отряд, ни зона их не поддерживали.

Разборки

Как-то, вскоре после того, надевал я сапоги в козлодерке (в отряде мы ходили в тапках), собрался в библиотеку. Сидит на подоконнике молодой Армян из рысей, с ним стоит Тимофей, приблудный дневальный то в школе, то в штабе. Слышу густой акцент, мол, Профессор, базар есть. Подхожу.

— Чего ты все пишешь, пишешь, ты для кого пишешь?

— Для себя.

— А за что тебя посадили — тоже для себя писал?

Не нравится мне эта гримаса в ухмылке на хитрой, бровастой физиономии. И черный, как демон.

— Почему тебя это интересует?

— Ты же говорил, за народ писал? — щурится Армян.

— Я так не говорил, ты хочешь мой приговор почитать?

— На хуй мне твой приговор, — психует Армян, — я по-русски не умею читать, ты сам сказал, для себя писал!

— Ну и что?

— А, может, ты против нас пишешь, менты тоже пишут.

— Почему ты так решил?

— Зачем ты мне вопросы задаешь, тут я тебе вопросы задаю! — нервничает Армян. — Ты для себя пишешь, чтобы тебе было выгодно, тебе похую народ, я тебя насквозь вижу!

— Дурак ты, Армян, тебе учиться надо! — И я вышел. Не успел дойти до ворот локалки, зовет меня Армян с крыльца, приветливо так улыбается: «Иди на минутку!» Заходим опять в козлодерку, и прянул он от дверей с кулаками: «Ты че рычишь! Зубы вырву!» Вот же гад! С двумя мне не справиться. Но Тимофей ни вашим, ни нашим, видно драка не планировалась. «Пошел ты..!» — Меня затрясло. Я дернул дверь. Зубы не вырвали, но настроение было испорчено. Ей богу в такие моменты я бы и сам горло перегрыз. Год помыслить не мог, чтоб зека, брата-страдальца ударить, сколько на Пресне от Спартака Аршанидзе снес и на того рука не поднялась, и вот, раз от разу, то ли скопилось, то ли нервы ни к черту — обнажились клыки. То избавлялся от жалости, теперь чуть что ненавижу, так и хочется вмазать, и чувствую, не сдержусь. Обтесала тюрьма, исправила. Среди волков жить, по-волчьи выть. Иначе не получается.

В библиотеке рассказал о стычке Володе Задорову. С чего бы Армяну ко мне цепляться? Вроде на кумовского работника непохож, аккуратно парится в изоляторе, я ему на хвост не наступал, и дела мои ему до фени — из рысей, пожалуй, самый дикий оболтус, чего же он в «политику»-то полез? Володя — тертый калач, его мнение совпало с моим: «Накачал кто-то, сам бы он не додумался». Значит, среди рысей кто-то продолжал гнилить. И, кроме Изюма, некому, он у них самый старший, грамотный, да и кого бы еще послушал Армян? Но, повторяю, подобные наезды больше не имели серьезных последствий.

Был еще такой случай. Позже, на третьем году, когда я вполне обжился на зоне и многих знал. Один хороший паренек из нашего отряда сказал, что в пятом отряде объявился человек, который всем рассказывает, что хорошо меня знает по воле, что никакой я не кандидат и сижу не за политику, а за клевету на кого-то и притом проворовался.

Кто такой? Оказывается, сравнительно новый, с месяц на нашей зоне, но сидит не первый раз, переведен откуда-то с другого лагеря, работает на промке нарядчиком. Высокая, теплая должность, на такие менты ставят только своих людей. Да как он выглядит, какая фамилия? Пожилой уже, постарше меня будет, фамилия, кажется, Макагоненко. Ты покажи мне его. Это не просто, целыми днями он пропадает у себя на промке, в отряде появляется только к отбою, надо идти на промку. «А ты подтвердишь при нем, что сейчас мне сказал? — спрашиваю парня. — Тогда пойдем вместе». Он легко согласился, хотя это всегда неприятно быть в центре разборки, а вдруг тот откажется или скажет, что паренек этот не так его понял, тогда принимай огонь на себя — не мели лишнего. Но паренек был готов на очную ставку, то, что он слышал от Макагоненко, слышали и другие, так что отпереться ему не удастся. А я не мог оставаться безучастным. Слухи надо пресекать сразу, иначе самому везде придется оправдываться. Слово на зоне дорого стоит. Оттого, что о тебе говорят, зависит твоя репутация, отношения. По доброму слову в незнакомой компании примут за своего, по злому — отколотить могут. На общем, шальном режиме вопрос решался так: сначала побьют, потом разбираться начинают. Но если окажется треп, то держись тот, кто болтает. «За слово отвечаешь?» Скажет «да» — бьют, скажет «нет» — еще хлеще. К слову на зоне отношение серьезное, куда серьезнее, чем на воле.

22
{"b":"169880","o":1}