— Вообще-то те, кто прошел войну в Афганистане, избегают о ней говорить, в том числе и между собой, — рассказывает моя собеседница Елена. С 1989 года она на добровольных началах помогает инвалидам-«афганцам». — Если вспоминают, так разве что в контексте обещанных им когда-то льгот, которые они так и не получили.
На расспросы могут, скорее, отшутиться. Помню, меня однажды подруга довольно легкомысленно попросила: возьми с собой в госпиталь. Ну, взяла. А там в палате лежат двое — один вертолетчик, которого сбили, а другой парень в засаду попал на автотрассе. Оба инвалиды. Подруга смотрит на них круглыми глазами и ахает: «Мальчики, да где ж вас так, да как вы теперь будете!» Я ее незаметно ногой толкаю, а парень смеется: «Вот он не на тот рычаг нажал, свалился на меня, оба здесь и очутились!»
Но прошлое, конечно, все равно с ними. Если я попаду в компанию незнакомых людей, то, наверное, интуитивно смогу почувствовать, кто из них воевал. Может, потому, что в них есть какая-то серьезность отношения к жизни. И ко многим жизненным проблемам такие обычно относятся проще — им довелось и не то пережить.
На войне солдат учат быть безжалостными к врагу. Кто убил больше врагов — тот и герой (в газетах предпочитают писать «уничтожил», а не «убил»). Солдату приходится переступить через заповедь «не убий», сломать внутреннее табу, заложенное в каждом нормальном человеке. Он также должен преодолевать в себе животный страх смерти, естественный для любого. В солдате культивируют зверя. А когда он возвращается к мирной жизни, то предполагается, что в одночасье он должен «возлюбить ближнего».
— Война оставляет глубокие шрамы, — продолжает профессор Кекелидзе. — Позднее может развиться то, что специалисты называют посттравматическим стрессовым расстройством. Страдающего им могут преследовать тягостные воспоминания, которые он начинает воспринимать как реальность (помните, в фильмах про войну герой вскакивает спросонок и кричит: «В атаку!»).
От таких расстройств избавляются путем «вентиляции эмоций» — постоянно рассказывая всем встречным о войне. Либо, напротив, стараются избегать любых воспоминаний о кошмарах, которым были свидетелями.
Кто-то пытается залить переживания вином. Но алкоголь снимает лишь чувство тревоги, а тоска остается. Многие из бывших бойцов в нетрезвом виде становятся агрессивны. А кто-то действительно начинает искать опасность, надеясь, что, переживая ранящие ситуации снова и снова, он избавится от мучительных воспоминаний. У многих развивается ложное чувство вины за то, что товарищи погибли, а он остался жить.
На передовой от солдата требуются постоянная бдительность, собранность. А ведь это неестественно. Это внутреннее напряжение впоследствии выливается в агрессию.
Кстати, если уж об этом зашла речь, я не могу удержаться от упоминания встреченных мною в Абхазии новоиспеченных военных чекистах. От всезнающего прищура и параноидального блеска их глаз продирает мороз по коже. Пока шли бои, они привыкли видеть везде шпионов врага и расправляться с ними «по законам военного времени». Возможно, иначе победить действительно нельзя… Сейчас противник исчез, а они остались. Но тема психологии (и психопатологии) военных контрразведчиков требует отдельного разговора.
Собственно, душевные травмы получали во всех войнах. Почему же мы выделяем «вьетнамский», «афганский» или «чеченский» синдромы? Важно то, как к выжившим в боях относится общество. Когда боец возвращался с Отечественной войны, он был в глазах окружающих защитником, героем. Совершенно иначе соотечественники относятся к воевавшим в Чечне: нейтрально-враждебно.
Это не лечится врачами. Надо помнить, что «чеченцы» и «афганцы», хотя им и объясняли в свое время, будто они защищают интересы мирных жителей, жили в атмосфере враждебности со стороны местного населения. И теперь вернувшимся нужно ощущение того, что они шли под пули не напрасно. А выясняется, что в значительной мере эти мясорубки были следствием политических ошибок.
— На фронте время спрессовано, рассуждать просто некогда, — говорит профессор Кекелидзе. — Но уже потом личность начинает анализировать, что же с ней происходило, и не всегда выносит оценку в свою пользу.
И еще им нужна хоть какая-то стабильность, уверенность в будущем: у них будет работа, их не выбросят на обочину жизни. А таких гарантий в России получить не может никто.
То, что происходит с «афганцами» и «чеченцами», — это не болезнь, это, еще раз повторяю, нормальная реакция организма. Специалисты могут в принципе им помочь. Но нужно выделить деньги на отлаживание системы медико-психологической реабилитации ветеранов. Пока же на ней предпочитают экономить.
— Я вот знаю, что в Подольском военном госпитале существовала должность врача-психолога, — говорит Елена. — По штату он обязан был работать с теми, кто получил тяжелейшие увечья и от кого отказались родственники. Несчастных называли «мешками» (ампутированы и руки, и ноги, обожжена большая часть тела). Но с основной массой раненых, не говоря уж о тех, кому повезло повоевать и остаться невредимыми, не занимался никто. Их было слишком много. Я, конечно, не имею в виду тех ветеранов, которые потом повредились в уме и с которыми «работают» в больнице имени Ганушкина. В союзе ветеранов Афганистана как-то вводили штатную должность психолога. Милая такая девочка туда устроилась, после университета… Через месяц она оттуда ушла, и, по-моему, должность по-прежнему вакантна.
А порой им нужно только- то, чтобы их кто-то сочувственно выслушал. Мне вот несколько раз «плакались в жилетку» некоторые из бывших ветеранов, которые на людях создавали себе имидж «крутых». Но при этом, конечно, они были уверены, что их слова останутся только между нами.
Елена говорит, что ей то ли везло, то ли интуитивно она так выбирала людей, но приходилось ей сталкиваться, главным образом, с теми «афганцами», которые не ныли, не жаловались постоянно на жизнь. «Бывает, мне очень паршиво, а позвонит один из моих друзей — веселый, радостный, шутками сыплет, и я думаю: что я ною из-за ерунды, если человек без ног способен так держаться».
Мы сидим за столом с Андреем. Он теперь зарабатывает на жизнь тем, что трудится на строительстве церкви. Андрей читает молитву, крестит еду. «Ты так перед каждым приемом пищи?» — спрашиваю я. — «Конечно».
За спиной у парня война в Афганистане.
— Афган огорошил меня сразу, с первых шагов, когда нашу колонну только вводили через Кушку. При спуске с перевала нас обстрелял снайпер… Сначала было просто страшно. Потом стало не то что все равно, но нашлось против страха лекарство — работа. Конечно, могли убить. Однажды под Гератом в машину, где работала наша радиостанция, влетела граната. Жарко же, дверь была открыта. Я ее увидел боковым зрением, сделал шпагат и ногой вытолкнул. Она разорвалась под колесом. В ушах с месяц погудело, а потом ничего. Тогда о религии я не думал. Уже через много лет, когда пришел к вере, то осознал что многие поступки в прошлой жизни были греховными, в том числе и во время службы. Не за то виню себя, что стрелял. Они стреляли в нас, мы — в них. Но мне приходилось бить людей. Русских. Одному я так вмазал прикладом…
Вряд ли мое обращение к православию было связано с войной. Хотя… Там у меня сформировалось несколько иное отношение к жизни. В Афганистане твое слово было более значимым, что ли. Сказал — сделал. Сказал «не трогай», — значит, не трогай. Соврал — получи свое. Экипаж становится твоей семьей, ты о них заботишься, те же сапоги выбиваешь у прапоров (поскольку выдавали обувь на полгода, а разваливалась она в среднем за месяц).
А на гражданке все это размыто. Ложь может скрываться за правдой и наоборот. Я уверовал, когда у меня распалась семья. Наверное, сам виноват: я был слишком жестким к человеку, считал, что всегда во всем прав. Жена предпочла другого. И вот, когда выяснял отношения с соперником, понял, что еще секунда — и бес вложит мне в руки оружие: готов был убить его. Осознал это, ужаснулся. С этого и начал разматываться клубок событий, приведших меня к вере в Бога.