Последний кусочек смальты встал на место свое в мозаике, куда более величественной, нежели те, что украшали Святую Софию в столице империи ромеев. Каждый дрался за жизнь свою, но более умные – за жизнь рода своего. Господари дрались за жизни народов своих, и только патриархи да императоры – за жизни народов многих. Кто-то жертвовал врагами, кто-то друзьями, а кто-то – и самим собой, но не было в том ничьей вины. Мир устроен был так, что каждый получал то, что нужно было ему, – но не каждый сохранить мог полученное. И с того, кому дадено было больше, больше был и спрос.
Милутин меж тем взялся за дело свое излюбленное. Дорвался козел до огорода. Вышел он с войском своим в сторону Афона. Доносили ему гонцы, что чинят каталанцы разорение на Святой земле и в окрестностях, грабят да убивают народ ромейский, жгут все подряд, женщин бесчестят и по-иному безобразят как могут, ничего не боятся, проклятые. А самые наглые даже к монастырям Божьим подступились, к самому Хиландару, сербской святыне. «Безобразлуче, значи?»[58] — вопросил Милутин, и глаза его были в тот миг добрыми-добрыми. И взялся учить каталанцев достославный король-схизматик уму-разуму через то самое место, коим и грешили они. Отец его, король Урош, светлая ему память, украшал дороги кустами сирени. Сын же изукрасил их на свой вкус – поставлены были вдоль дорог колья с наколотыми на них телами лиходеев. Очищена была Святая земля от мерзости эдакой.
А жизнь текла тем временем, как реки в предгорьях – стремительным и бурным потоком. Уже службы шли в только что отстроенных храмах, и привел король семейство свое в новый дворец среди сада большого, где надлежало им пребывать теперь в радости. Возведен он был по образу и подобию палат влахернских, и дивились люди красоте его. Подъехав к вратам, увидала Симонис над ними искусно выточенный в мраморе герб. Оборотилась она на свиту мужа своего – а и юнаки несли знамена с тем же гербом. Прежде такого она не видала: расправил свои крыла на алом щите белый орел, но не простой, а двуглавый, почти как орел Палеологов. На груди же у орла – алый щит с крестом сербским. Изумилась королева.
– Что за герб? – спросила она мужа своего. – Прежде не видала такого. Будто слились в нем орел Палеологов и крест сербский.
– Отныне это герб королевства Сербского, – ответил на то Милутин. – А что на иной похож, так не случайно это: когда две державы станут одной, менять не придется.
– Но кто ж тот правитель, которому под силу будет исполнить задуманное?
– Пора бы уж и догадаться, – ответствовал Милутин, взглянув на сына.
Сочилось время, как вода в клепсидре. Завершено было возведение последней задушбины, Грачаницы, что была краше всех прочих. И в храме тамошнем на стенах написали греки самого короля Стефана Уроша Милутина и супругу его Симониду Палеологиню в одеяниях царских. И ангелы летели к ним сверху, осеняя их головы венцами небесными.
По такому случаю назначена была торжественная служба, на которой господарь вдруг лишился чувств и упал, как всем показалось, замертво. Старость будто обходила его стороной, остался он так же силен и крепок, объезжал всю большую страну свою вдоль и поперек, ходил на вепря мало не в одиночку. Ничто не предвещало худого – а поди ж ты! Мало кому отпущено было столько, сколько ему, но все земное имеет предел. Унесли господаря в палаты, уложили на ложе. Боялись худшего, но вскорости пришел он в себя.
В великом ужасе не отходила от него Симонис ни на час, как и пристало любящей и верной супруге. Страшно ей стало за сына своего и за всех вокруг. Нес господарь на себе проклятие рода своего, а как умрет – на кого падет оно? Когда-то давно казалось ей, что если бы муж ее умер быстрее, стала б она счастливее. Нынче же ругала себя за глупость детскую и молила только об одном – чтобы жил он как можно дольше.
– Душо моја[59], — сказал он ей, – недостоин я, чтоб остаток жизни просидела ты у постели старца немощного. Виноват я пред тобой и пред сыном своим. Вправе ты ненавидеть меня, и было бы то справедливо. Бес попутал меня в тот миг, как увидел тебя. Потерял я разум, ослепила меня страсть. Сможешь ли даровать мне прощение?
Взгляд ее в тот миг был таков, что вопрос сей был излишним.
– Не властен я изжить проклятие рода моего. Прав был Стефан – все мы слепы, хуже того – ослеплены. Кто властью, кто золотом, кто гордыней, кто яростью, кто томлением любовным. Все мы слепы – он один прозрел, потеряв глаза свои. И пред ним вина моя такова, что не искупить мне ее ничем.
Молчала Симонис. Знала она теперь все вопросы и все ответы на них, но знание это не принесло ей радости. И тогда посмотрел на нее господарь и спросил тихо:
– Срце моје, реци ми истину – дали си ме волела бар један дан, за све ово време што смо били заједно?[60]
Улыбнулась она, ибо излишним был и сей вопрос тоже:
– Тебе, господару мој, немогуће је не волети[61].
Сказала – и дотронулась рукой до волос его, он же весь просветлел:
– Онда дођи овамо![62]
Горбатого еще могила может исправить, а господарю сербскому и она нипочем. Передумал он покамест умирать, совсем о другом мысли его, вернула ему жизнь возлюбленная его королева. По высшей воле легла любовь, как печать, на сердце его, легла, как перстень на руку. И крепка была, как смерть, и люта, как преисподняя.
– Душо моја, – прошептал он ей, когда дыхание его стало ровным, – скажи мне, ведь любила ты и сына моего все это время?
Прикрыла глаза Симонис, не в силах ответить господарю.
– Значит, любила. Что ж, люби его и впредь, ибо достоин он любви более, нежели кто другой.
От слов таких потеряла Симонис дар речи. А господарь меж тем продолжал:
– Как-то давно приснился мне сон… Даже не сон, нет – увидел я это как наяву. Явился ко мне святой Савва, небесный покровитель рода нашего. В руке у него была лоза виноградная, а на лозе сидел белый орел о двух головах и расправлял крыла свои. На каждой голове было у него по короне: одна ромейская, другая – сербская. Протянул мне святитель небесный лозу – тем сон и закончился. И подумалось мне, что это знак свыше: суждено лозе Неманичей соединить орла Палеологов с крестом сербским, слить обе державы в одну и хранить ее от бед и напастей во дни смут грядущих. Однажды тот, в ком течет наша кровь, взойдет на трон императорский в Константинополе и объединит обе державы под скипетром своим. И тогда ни Запад, ни Восток не осмелятся поучать, во что нам верить и как жить. Константину это будет по плечу, как достигнет зрелости, ежели одолеет он проклятие.
На другой день встал господарь с постели как ни в чем не бывало и занялся делами привычными – то с войском своим, то с царедворцами, то на охоте весь день пропадает, а ведь разменял уже восьмой десяток. Пыталась перечить ему Симонис – мол, поберечь лучше себя, не перетруждать. Но перечить Милутину – все равно что воду лить против ветра. «Ни один Неманич не преставился лежа в постели, ибо нет хуже позора, – был ответ. – Всегда умирали мы с оружием в руках. И не были жены наши никогда сиделками». Всё как всегда. Ја сам краљ, на мени је одлука[63]. И что ты на это скажешь? Жил господарь жизнью через край, дышал полной грудью, ни в чем себе не отказывал и меры даже знать не хотел.
Через полгода привезли юнаки бездыханное тело господаря с осенней охоты, еле успели соборовать его. Случилось несчастье на привале, когда юнаки разжигали большие костры и жарили на них туши оленей и вепрей, а на траве расстелены были богатые узорчатые ковры да посуда драгоценная на них разложена. Встрепенулся вроде бы король и молвил: «Ја чујем рог. У шуми још увек је лов?»[64] Но ответствовали ему все: «Не, господару, учинило ти се. Ми ништа не чујемо»[65]. Однако же, когда подняли они серебряные чарки со шливовицей, за удачный лов, опять встрепенулся король, даже чарку свою не выпил: «Ја чујем рог. То је лов»[66]. Но ответствовали ему: «Не, господару. Ми ништа не чујемо. Немо овде другог лова»[67]. А потом, говорят, когда сели все на ковры и принялись за дичину, истекающую нежным золотисто-розовым соком, король, не разделявший их трапез, стоял поодаль с сыном своим, но вдруг бросился прочь да вскочил в седло свое с криком: «Jа чуjем рог! Они ме зову!»[68], и прянул конь его прямо в чащу.