Не давало покоя королеве сербской то, что слышала она от отца своего. И спросила как-то мужа: а правда ли, что явились сербы в империю ромейскую нежданными и незваными, много дел натворили небогоугодных и много людей невинных пострадало от них через это? Почто тогда базилевса ругать за то, что прикрывался он жизнями сербскими от врагов своих?
Долго молчал на то Милутин, а потом ответствовал:
– Многомудры базилевсы византийские, да только глядят они на нас сверху вниз, и целые народы для них – все равно что игрушки. Не ведут императоры счет жизням нашим, не ставят их даже в мелкую серебряную монету. Мы для них – что фигурки из кости слоновьей на доске шахматной. Но мы люди и живыми бываем порой. И боль чувствуем так же, как все прочие, как варвары и ромеи, – могла ты в том убедиться.
– Но вы же пришли к ним, не они к вам.
– Мы выживали. Нећеш нас ваљда кривити за то?[57]
И открыто было королеве, что все века, кои сербы провели на землях, у империи отвоеванных, они только и делали, что пытались сохранить жизни свои и детей своих, и пришли они в империю не за золотом или славой и не за кровью напрасной. Выбора не было у народа, некуда было ему деться – вот и подался, куда смог. Желание жить – не грех, раз даровал его Господь.
И поняла с годами королева, что не все видимое есть сущее. Вон почитали латиняне мужа ее едва ли не за исчадие ада, говорили про него, что жесток он и жаден сверх меры, что вероломен и помышляет токмо об удовольствиях телесных да о стычках кровавых, а уж о пирах его роскошных и о распутстве, что там творилось, так и вовсе легенды слагались. А на самом деле все было по-другому. Восседал король на пирах тех, да только в рот ничего не брал, а за полночь, когда упивались гости и валились под лавки, уходил к себе, никем не замеченный, и предавался делам насущным. И не ведал никто, что почти не спал он и не давал покоя телу своему. И что ел он мало и только простую еду – хлеб грубый, какой в Константинополе ели разве что только бедняки, сыр и то, что в огороде выросло, да и посты соблюдал ревностно.
А что надевал он на себя золота и каменьев немерено – так это дабы преисполнились люди священным трепетом пред могуществом королей сербских, самому ж ему то золото было без надобности, да и одежды носил он черные и самые простые, будто и вправду схимник. А еще было – выходил он порой с крестьянами в поле работать. О таком диве дивном посланники чужестранные шепотом говорили, как будто был король сербов чернокнижником да пил по ночам кровь христианских младенцев. А и было все просто: повидал господарь на веку своем слишком много низости человечьей, познал он глубины ее сполна, посему и отдыхал на земле душой. Не был он исчадием ада, и только одна слабость водилась за господарем…
Прибыл однажды в Призрен из Константинополя игумен обители Пантократора. Сего игумена, как человека красноречивого и искусного, послал базилевс к зятю своему, дабы просить помощи военной против еще одних врагов империи ромеев. Взбунтовались каталанцы – те самые наемники-латиняне, что бродили по городу пьяными. Мало-де дал им базилевс золота в оплату за труды их. А и позабыли они, что от хана-то бежали в страхе великом и не смогли оборонить земли ромейские, как было то уговорено. Взбунтовались они, опустошать принялись земли имперские, до самого Афона безобразия чинили. Одного взгляда на них было Симонис достаточно, дабы заключить, что не будет с вояк сих ничего путного, ибо грабить ромеев мирных куда как проще, нежели с кочевниками воевать, да и давно уж известны были рыцари сии бесстрашные жаждой своей к наживе да попранием закона Божьего. Подвизался Милутин подсобить тестю, изловить каталанцев да научить их хорошенько, как надлежит воинам почитать императора своего.
Поговоривши о делах державных, стал вдруг Милутин расспрашивать посланца базилевсова о сыне своем. Слышала про то Симонис, но виду не подала – ни печали, ни радости не увидел никто на лице ее. Игумен же подробно повествовал отцу о добродетелях и терпении королевича Стефана. Тронули рассказы эти суровое сердце господаря, решился он возвратить сына. Так, после многих лет заточения на чужбине, вернулся Стефан в Сербию вместе с сыном своим Душаном. Поселил их Милутин в отдаленном монастыре в области Будимльской, что на самом юге Диоклеи. Сердце сердцем, а присматривали там за ним зорко, ибо не забыл господарь проклятия рода своего, глубоко оно в нем отпечаталось. Не могла королева сноситься с изгнанником так, чтобы не стало это известно, но все же было ей легче при мысли, что стал он отныне ближе к ней.
Привез с собой игумен дары от базилевса – списки с книг старинных и пергаментов, имевших касательство до истории народа сербского в пределах империи ромеев, а такоже книги духовные. Перебирая свитки драгоценные, обратилась Симонис к игумену с вопросом – как так случилось, что племена сербские, живя благословенно где-то в Сарматии, вдруг пришли в движение и оказались не где-нибудь, а на границах империи? Зачем решились на такое странствие многосложное? Ради золота шли они вперед или что-то гнало их? Дивился на то игумен. Боялся он, что спросит его молодая королева про изгнанника, чье имя нельзя произносить вслух, а тут вещала она, как старец, годами умудренный.
– На все Божья воля, дочь моя, – ответствовал игумен. – Народ приходит, и народ уходит, а земля остается вовеки. От земли все наши радости, от нее же и беды. Отчего, спрашиваешь, пустилось племя супруга твоего странствовать? А ты сама – отчего покинула дом отца своего и живешь теперь в стране чужой? Разве не пришел муж твой под стены Города Великого с воинством большим? Так же было и у народа его: жили они, жили, не трогали никого, землю свою, какая им от Бога дадена, возделывали, а тут поналетели чужаки ордами, и жизни не стало вовсе. Вот и пустились во все тяжкие, не по доброй воле, знамо дело. Когда на море начинается большая буря, не укроешься и в тихой заводи. Страшное то было время. Восточная империя ромеев только-только нарождалась, а все вокруг пришло в движение. Не было такого народа, чтобы не переходил с места на место. Оттого не устояла Западная империя. Накатывались на нее варвары, как волны на песок, подтачивая самую ее основу. Византия же, по воле Господней, не токмо выстояла в ту бурю, но и закалилась, усилилась, обрела немало земель новых. И были сербы всего лишь одной среди многих варварских орд, что пришли тогда к границам ее, смытые с родных своих мест переселением великим. Никто тогда и помыслить не мог ни о союзе с ними, ни о вере единой. Дикари и язычники не знают верности слову – они и слова-то Божьего не ведают.
– Так, выходит, – виновны они в том, что вторглись в пределы ромейские? Никто их сюда не звал.
– Виновны? О нет, королева! Нет вины на них, ибо неразумны они, что дети малые. Они и про империю ромеев-то не ведали ничего, даром что прошли ее вдоль и поперек. Выживали они, как умели, в то страшное время.
– Тогда виновны те, кто прогнал их с мест обжитых?
– Они тоже невиновны, королева. Так же были они кем-то приведены в движение.
– Но был же тот, кто первым двинулся в сторону заката?
– Воистину, было такое племя. Но нету его давно уж на свете, вымерло все. Жили люди далеко на Востоке, пасли стада свои на равнинах, коим нет конца. Но, видать, прогневался на них Господь за что-то. Лето в тех краях стало жарким, трава на пастбищах вся повысохла, а зима сделалась так холодна, что снег накрыл их толстым ледяным одеялом. Сперва пал скот, а потом и люди. Тем, кто остался в живых, не осталось ничего иного, как бежать без оглядки куда глаза глядят. Они и бежали. Но везде уже кто-то жил, кто-то пас стада и возделывал пашню. Свято место пусто не бывает, а на одном поле два пахаря не уживутся. Вот отсюда все и пошло. Не ищи виноватых, дочь моя. Все, что дается нам свыше, – это испытание. Кого больше любит Господь, кого он больше одаривает милостями своими, того и крепче испытывает, и суровей наказывает. Так было всегда, так будет вовеки.