Такого кошмара Дамарис и вообразить не могла. Она боролась с этим ужасным существом, а оно тащило ее все глубже в канаву. Дамарис стала звать на помощь. При первом ее крике Квентин перестал ее тащить и встревожено прислушался. С минуту ничего не было слышно, а затем как бы в ответ раздался отдаленный раскат грома. Квентин задохнулся от ужаса, отпустил ее, даже постарался отпихнуть, и попытался зарыться глубже в папоротники.
— Я знал, знал, — тихо простонал он. — О господи! О господи! Убирайся, идиотка! Ты его накликала.
Еще некоторое время Дамарис слышала тихое злобное бормотание, а потом уже не слышала ничего. Только шевелящиеся ветки указывали путь Квентина по канаве. Дамарис, клокоча от злости, выбралась из канавы, забралась на мостик, схватила трость и обернулась.
Никто ее не преследовал. Квентин исчез. Попадись ей сейчас кто, пришибла бы на месте! Все безразличие, пренебрежение, невнимание, испытанные или кажущиеся, причиняли ей почти физическую боль. Отец, Энтони — разорвать бы их всех в клочки! О этот мир безумцев! На глаза ей попались листы блокнота, которые она обронила перед визитом в канаву. Она наклонилась, чтобы поднять их, и вдруг ощутила, как земля под ней слегка покачивается, поднимается и опускается. Черт! Это что же, у нее обморок что ли был? Закрыв глаза, она присела на ступеньку мостика, но странная зыбь раскачивала и его. Через все ее существо словно прокатились несколько невысоких волн, а потом все кончилось. Она открыла глаза, медленно встала и облокотилась о перила, чтобы окончательно прийти в себя. Далеко в небе мелькнула крылатая тень, — какая-то птица, должно быть, очень большая, — мельком подумала она. Но птица то ли улетела, то ли Дамарис просто потеряла ее из виду. Глубоко вздохнув раз-другой, она постаралась привести одежду в порядок и, перейдя дорогу, по другой тропинке направилась обратно в город, где остаток дня изо всех сил пыталась сосредоточиться на работе.
Ночь не принесла ей покоя. Виной тому был не столько отдаленный гром, время от времени перекатывавшийся где-то у горизонта, сколько внутреннее беспокойство. Уединение, в котором она более или менее удачно пыталась жить, было устроено так, что она ничего не знала о его устройстве. Дамарис привыкла к мысли, что окружающие несправедливы к ней. Иногда так оно, наверное, и было, в остальных случаях ее мнение просто оставалось незамеченным. Поступков, настоящих поступков в ее жизни было очень мало. Поэтому каждый из них оставлял заметный след. Вот и теперь она ворочалась в постели, засыпала и просыпалась, мысли разбегались и путались, перед глазами то и дело вставало смятенное лицо в папоротниках. Человек что-то говорил, Дамарис даже узнавала некоторые фразы, и все они оказывались отголосками долгих споров ранних схоластов об универсалиях: пара фраз из Августина, постулат Порфирия… но произносил их почему-то Квентин Сэбот. Особенно четко прозвенела у нее в ушах, как обычно происходит в таких случаях, пара строк одного из гимнов Абеляра: Est in re veritas jam non in schemate… Ее затуманенный разум тут же выдал перевод (надо заметить, неправильный): Истина всегда в предмете, никогда в размышлении.
Квентин продолжал смотреть на нее и повторять эти строки до тех пор, пока она не заплакала от усталости и страданий.
Да, она страдала, но она еще и боялась. Она не… нет, конечно, она не была подругой Энтони, но Квентин-то — друг Энтони. И если в ее отношениях с Энтони и правда что-то было, наверное, ей стоило бы проявить такое же внимание к его желаниям, какое наверняка проявил бы и он. Ее ведь не просили о большем, никто не ждал, что предложенная возможность любви вызовет в ней сильное и благородное чувство… Она попыталась — знала, что попыталась, — но попытка была вялой и потерпела неудачу. Теперь, в полусне, Дамарис находила оправдания, причины, даже извинялась перед кем-то, но пока она спорила сама с собой, перед ней опять появлялось это расстроенное лицо и слышались те же слова: Истина всегда в предмете, никогда в… Est in re veritas!
Но все это касалось религии и метафизики, это же строки из воскресного гимна. Что общего у них с Квентином Сэботом, прятавшимся в канаве? Энтони, наверное, вправе сердиться на нее? Энтони не имел никакого права… Энтони не мог ожидать… Энтони не должен требовать… Да, конечно, вот только какое отношение все это имеет к Энтони? Он мог не просить, не ожидать, не требовать, но ведь будет? Est in re veritas… Черт возьми!
Все. Она должна быть выше этого. Как там сказано в «Федре»? «Окрыляется только разум философа».[28] Ей следует подняться выше… выше необходимости помочь кому-то в канаве, выше разговора по душам с другом своего друга, выше попытки дать покой лицу, которое теперь преследует ее. Нет, она должна была, хотя бы ради Энтони, сделать что-нибудь. «Ну ладно. Я ошибалась», — признала она с раздражением и твердым намерением ни за что не признавать этого перед Энтони.
Они встретились, когда на следующее утро — вдобавок еще и воскресное — он опять явился со своими разрушительными идеями. Идя к ней, Энтони готовил перемирие, под прикрытием которого хотел попробовать отправить ее в Лондон. Наверное, он слишком глубоко погрузился в эту идею, поэтому не сразу понял, в чем его обвиняют на этот раз. Оказалось, что он должен лучше смотреть за своим другом, и тут ему удалось вставить слово.
— Подожди! Значит, ты его видела? — резко спросил он. — Где? Когда?
Дамарис рассказала ему — в общих словах.
— Знаешь, это было очень неприятно, — призналась она. — Энтони, ты не прав. Нельзя было отпускать его в таком состоянии.
Энтони посмотрел на нее, а затем начал кружить по комнате. С каждым новым кругом его отношение к Дамарис менялось. Мысль о Квентине, которого она с таким чувством отпихнула, сильно задела его. Дамарис вдруг предстала перед ним в довольно неприятном свете. Как она обращается с ним — это ладно, а вот такое отношение к Квентину — это гораздо хуже. Впрочем, это была все та же Дамарис. Просто те, кого он любил, не поладили между собой. Он любил ее, а она оттолкнула его друга. Но он любил их обоих и поэтому не собирался принимать чью-нибудь сторону. Любовь никогда не сможет встать на чью-нибудь сторону. У него болело сердце, но когда он посмотрел на Дамарис, глаза его улыбались. С лицом было сложнее, приходилось следить за ним.
— О quanta qualia,[29] — пробормотал он, останавливаясь около нее. — «Эти странные субботы, что видны блаженным».[30] Дорогая моя, тебя ждет судьба того парня из Нового Завета: однажды ты встретишься с Абеляром, а он посмотрит на тебя и скажет, что никогда тебя не знал. Полагаю, ты догадываешься, что поступила по-свински.
— Не говори со мной так! — почти крикнула Дамарис, и без того терзающаяся от внутренних переживаний. — Для меня это было сильным потрясением.
— Тебя ждет еще худшее потрясение, — ответил он.
— Почему ты всегда говоришь со мной, как с несмышленой девчонкой? — Дамарис пошла в атаку с более выгодной позиции, и добавила, чтобы расстроить его еще больше: — И ты еще ждешь, что я выйду за тебя замуж.
— Я вообще ничего не жду, — задумчиво ответил Энтони, — ни от кого. А меньше всего от тебя. Если бы ты собиралась за меня замуж, я бы тебе вообще голову оторвал. А раз — нет, значит — нет. Но чем раньше ты отсюда уедешь, тем лучше. Ты поедешь в Лондон?
Вопрос был настолько неожиданным, что у нее отвисла челюсть.
— Я… я что? — воскликнула она. — С какой это стати я должна ехать в Лондон?
— Квентин — да спасется он божьей милостью! — предложил тебе убежище в канаве… а я предлагаю Лондон, — сказал Энтони. — Дело в том, что властители небес выпущены в мир, а ты к ним не привыкла. Нет, подожди минутку, дай мне сказать. Говоря твоим языком, ты мне это должна.
Он помолчал, подбирая слова.
— Что-то напугало Квентина и заставило прятаться, что-то отвратило твоего отца от его увлечения и привело его к бездействию и созерцанию, что-то испугало всех вас в тот вечер в доме Берринджера, что-то до того обуяло Фостера и твою подругу мисс Уилмот, что они напали на меня вчера вечером, да, да, не смотри на меня так, я не сошел с ума, что-то все время рокочет, как гром…