Ибо есть тайна земли и воздуха, тайна воды и огня, и Священные проявляют себя в них в соответствии со своей природой, так что круг льва есть круг левиафана, а остальных соответственно: написано: Иная плоть у скотов, иная у рыб[35] и Отправляющиеся на кораблях в море видят дела Господа и чудеса Его в пучине…[36]»
Энтони прекратил читать, и Ричардсон отрывисто сказал:
— Но за всеми этими образами что-то есть.
— Возможно, — сказал Энтони, — и я полагаю, что в будущем мы это обнаружим…
— Не о будущем речь, — прервал его Ричардсон. — Я думаю, этот парень был совершенно прав. Я же вижу, вам что-то открылось, вы что-то поняли. Вот и я хочу того же. И я пойду до конца.
Энтони медленно покачал книгу на руке.
— Разве нет порядка во всем? — задумчиво спросил он. — Все, что от нас требуется: обрести равновесие и в этом состоянии действовать, действовать именно там, где мы оказались…
— Да при чем здесь действие!? — почти выкрикнул Ричардсон.
— Ну, наверное, не обязательно действовать всем, — предположил Энтони. — Если случайно…
Внезапно он замолчал и прислушался. Затем встал, отложил книгу и сказал: «Откройте окно». Слова не были ни приказом, ни просьбой. Ричардсон воспринял их просто как руководство к действию и заодно знак того, что они из мира символов возвращаются в здешний мир. Он покорно направился к окну, но опоздал. Энтони намного быстрее его пересек комнату, поднял раму и выглянул наружу. Ричардсон подошел и тоже прислушался.
Воскресный вечер был очень тих. Тишину нарушали редкие звуки: шум колес, шаги, где-то хлопнула дверь, а поодаль в церкви допевали последний гимн вечерней службы. На несколько мгновений установилась полная тишина. И тут откуда-то издалека, но тем не менее совершенно отчетливо донесся испуганный женский крик. Энтони выпрямился, закрыл окно, сказал Ричардсону: «Извините, я должен идти. Это Дамарис» и, двигаясь по-прежнему очень быстро, но без всякой поспешности, направился к выходу. По пути он одним движением прихватил свою шляпу и трость. Ричардсон попытался что-то сказать, но Энтони только махнул рукой, сбежал со ступеней и понесся по улице.
Бежать было легко, просто замечательно. А еще лучше было понимание того, что момент, которого он долго ждал, настал. Он не знал и не думал пока, чем он может помочь. Сейчас его делом было бежать. Он пока не мог сказать, какая опасность угрожала Дамарис, почему она закричала, и как он своим обновленным существом услышал этот крик за мгновение до того, как он прозвучал. Он добежал до конца улицы и повернул за угол.
Ричардсон, обескураженный поспешным бегством Энтони, сначала колебался, а потом устремился следом, почти не отдавая отчета в том, зачем он это делает. Его что-то тянуло. В свою очередь добежав до угла, Ричардсон остановился. Он увидел Энтони, и не только его.
Посреди улицы шла запряженная в телегу лошадь. Сонный кучер и не думал подгонять ее. Неожиданно вожжи вырвались у него из рук, раздался треск. С лошадью происходили стремительные метаморфозы. Ее белая шкура начала отливать серебром, лошадь вдруг выросла, стягивающие ее кожаные ремни лопнули. Тряхнув головой, она сбросила шоры, взмахнула хвостом, и оглобли отскочили и упали. Лошадь сделала последний рывок и освободилась совсем. Перепуганный кучер с проклятиями принялся слезать с перекошенной телеги. При этом он увидел молодого человека, сломя голову несущегося по улице, и крикнул ему, чтобы тот подержал лошадь за морду. Молодой человек подбежал к лошади, взялся рукой за холку и одним прыжком вскочил ей на спину. Кучер, запутавшийся в постромках, прекратил ругаться и разинул рот от изумления. Молодой человек каблуками развернул лошадь и на фоне заходящего солнца повернулся лицом к испуганному кучеру. Тот и вовсе сомлел. Всадник и лошадь вздымались над ним словно величественная скульптурная группа. Затем лошадь рванула с места и галопом понеслась по улице.
Окаменевший, как и кучер, Ричардсон, стоя на углу, наблюдал, наверное, едва ли не первым в мире, за этим союзом высших сил и высоких целей. Он не знал, какую цель они преследовали, и просто смотрел на это стремительное движение в сиянии и музыке. Ему показалось, что он видит не одну лошадь, а множество, целые табуны из степей и пампасов, грохочущую армию, буйную и неукротимую. Среди развевающихся грив то тут, то там возникали всадники, но глаз не успевал схватить ни фигуры, ни черты лиц. Только далеко впереди все еще можно было разглядеть Энтони, возглавлявшего эту дикую кавалькаду. Казалось, по улице провинциального городка несутся все лошади мира, но Ричардсон сразу понял, что перед ним единая воплощенная Идея Лошади. Только один всадник уносился прочь от него по улице, мириады других были символами и отображениями. Для них еще не настало время воплощения.
В окрестных стойлах и на улицах волновались, били копытами и лягали двери и телеги, чтобы освободиться, десятки других лошадей. И это происходило не только в провинциальном английском городке. Далеко-далеко по широким равнинам Востока и Запада неслись беспокойные табуны, вскидывали головы и нюхали воздух, ржали, бросались в галоп, чуя послание в ветре. Охотники в Персии пытались успокоить своих коней; порядок китайских эскадронов в походе нарушился; конюхи Сына Неба в Токио и Киото в тревоге бежали к своим подопечным. В Тихом океане капитаны, озабоченно хмурясь, прислушивались к топоту и ржанию в трюмах своих кораблей, перевозивших лошадей морем. Фермеры в Америке побросали работу, а маленькие мексиканцы перешептывались, наблюдая за неожиданно впавшими в буйство животными во многих коралях.
Энтони далеко впереди свернул на другую дорогу, и видение оставило Ричардсона. Он вздохнул и отправился домой, а мысли его уносились за пределы Небесных Сил к Тому, кто их сотворил.
Кучер, не столь искушенный, но столь же потрясенный диким и совершенно непонятным для него видением, стоял, привалившись к разбитой телеге, и только вскрикивал негромко: — Боже мой! Боже мой!
Глава одиннадцатая
ОБРАЩЕНИЕ ДАМАРИС
Не последним досадным моментом, который нарушал покой Дамарис Тиге, было строительство, которое недавно затеяли позади ее дома. Сад семейства Тиге выходил на поля за дорогой. Но совсем недавно эти поля выкупили, и теперь там строилось несколько вилл, предназначенных, скорее всего, для людей совсем другого класса, наверняка мало интересующихся рукописями и философией. Так полагала Дамарис, вообще-то довольно слабо разбиравшаяся в людях. Они станут играть в теннис, но не для развлечения, а для пользы дела, станут устраивать приемы на лужайках, будут говорить на жаргоне гоночных машин и радио и сплетничать о коммерции и любви. Она окажется в окружении, да что там в окружении — в самой настоящей осаде!
Допустим, кто-то из них может оказаться приятным человеком, а кто-то может быть даже почти умным. Все равно для нее от них мало толку. Какие-то полезные связи? Едва ли на это стоит надеяться.
В воскресенье под вечер, около восьми, Дамарис захлопнула книги и неохотно решила, что пора звать отца ужинать. Если он вообще захочет: в последнее время он ел все меньше, а во время ленча даже отказался от холодного цыпленка, удовольствовавшись фруктами. Дамарис решила, что он болен, и собиралась сказать за ужином, что в понедельник пошлет за врачом. Опять заботы, подумала она, возможно, у него грипп, а это означает больше работы для горничной и, наверное, еще больший разброд в ее и без того довольно бессистемных занятиях. Может быть, отправить его куда-нибудь на несколько дней? Если он вот-вот заболеет, пусть лучше болеет где-нибудь в отеле у моря, чем дома. Ей удобнее, а ему особой разницы нет. Люди могут болеть где угодно, а вот изучать исчезнувшие культуры или тщательно составлять схемы человеческой мысли где попало не могут. В приложении к работе она решила дать схемы человеческого мышления — три схемы, от 500 года до нашей эры до 1200 года нашей эры, соответственно показывающие взаимоотношение официальной мысли, культурной мысли и народной мысли с понятиями персонифицированных и неперсонифицированных сверхъестественных сил. Глядя на схему, будет легко понять, как относился к этой персонификации афинский гражданин времен Фукидида, александрийский друг Плотина или средневековый бургундский крестьянин. От всех схем отходили стрелочки с определенными великими именами. Одна стрелочка для Эвсебия Цезарейского, совместившего идеи Платона с христианской мыслью, вторая для Синезия Киренского — только она куда-то задевала свои заметки по Синезию и не могла сейчас вспомнить, чем же он отличился на этом поприще, другие для Уильяма Оккама, Альберта и, конечно же, Абеляра. Персонификация сама по себе была доказательством довольно низкой культуры, где-то она назвала ее «Привычкой ума утешать себя идеограммами». С развитием образования развивалось и абстрактное мышление, и представления изменились: стало понятно, что Северный Ветер — это поток воздуха, а не личность, а святой Михаил для низшего класса стал просто синонимом справедливой войны и вообще справедливости. Вот почему он взвешивал человеческие души в Шартре.[37] Это была хорошая схема, и она ею гордилась. Всего будет шесть приложений, но это и еще одно новое о Сотворении мира будут самыми важными.