В этой тщетной борьбе прошли годы. Тщетными стали слова, повторявшиеся слишком часто. Мысли — все равно что удушающий газ.
Эра терроризма, загадочных убийств, секретных служб.
История их исхода разлетелась в клочья, точно бумажный змей, порванный сильным ветром.
Они стали старым снимком, крошечной кучкой людей, ненужным напоминанием. Группой изгнанников в большом ресторанном зале, заказывающих кускус.
Одна рука стала плохо слушаться Санту. Боль проникла теперь и в кости.
Она пошла в поликлинику к психиатру, чтобы тот выписал лекарство: ложась в постель, по ночам она задыхалась. Казалось, кто-то душит ее изнутри. Грудь наливалась свинцом. Гробы, доставленные в Италию на истребителях. А ее малыш остался там, на перепаханном кладбище. Ей не удавалось похоронить боль: плоть от ее плоти была брошена там, где могилы осквернялись религиозными фанатиками и разворовывались из-за грошовой цепочки с кораллами.
Она вспоминала о том, как в воске плавали пустые ячейки сот.
Глаза Антонио, казалось, были вымазаны помадой.
Он нашел работу: сначала упаковывал офисную мебель, потом перешел в какое-то учреждение. Безукоризненная честность заставляла его сидеть до глубокой ночи, пока не сходились все счета. Это была настоящая мания.
Столкнувшись с несправедливостью, ты сходишь с ума или уходишь в себя.
Анджелина вспоминает об одежде из церкви — дарах благотворителей. Она пахла чужими детьми, чужими шкафами. Поначалу ей нравились эти пакеты, которые приносила мать: юбки, плотные пальто, принадлежавшие другим девочкам.
Она принюхивалась к шерсти, хранившей следы жизни других существ, таких же маленьких.
Запахи тесного замкнутого пространства, нафталина, остатков еды.
А затем внезапно пришло отвращение — как прилив черных вод, промышленных стоков у дворцовых ступеней. Она стала предпочитать лохмотья с рынка, лишь бы они пахли пластиком, пахли новым.
Она привыкла к свободе, к разлитой в воздухе жаре, к парку с вековыми пальмами, к просторным каменным бассейнам, к стойким, опьяняющим запахам восточного базара, жареных орехов, пончиков, к глубокому аромату кофе.
Она была задиристой и неуклюжей. Мать хотела, чтобы ее дочь стала похожей на остальных, на итальянских детей, что родились в Италии. Анджелина оглядывалась по сторонам. Ей тоже хотелось стать похожей на что-нибудь, на кого-нибудь.
Она искала в небе неизменную точку. Арабскую звезду, которая, возможно, была для нее путеводной.
За окнами класса больше не виднелось пальм и птиц с ярким оперением. Только свинцово-серая штукатурка и краны на стройке дешевых жилых домов.
В школе никто с ней не дружил. Все ребята уже давно знали друг друга. Они пялились на голые, без носков, ноги Анджелины. Та ходила в сандалиях до самого Рождества, и ей никогда не было холодно.
Никто здесь ничего не знал о Триполи. Даже учителя глядели на нее как на иностранку — будто издалека.
Одноклассники звали ее африканкой. Ты воняешь верблюдом, — говорили они. То была школа в простонародном квартале, населенном опустившимися людьми. И если кто-то подходил к другому, то лишь с дурными намерениями — словно представители разных видов в саванне. Словно гиены, что ползут по кругу, подбираясь к своей охваченной страхом жертве. Анджелина пыталась сойтись с ребятами. Но те ее не принимали — хоть и не проявляли особой злобы.
Свою отчужденность она превратила в игру.
Она выдумывала истории про львов, про растерзанных детей, про злых туарегов. Триполи был жутким местом, где ей удалось выжить лишь благодаря тысячам ухищрений. Этим она заслужила некоторое уважение.
С одноклассниками ее разделял язык. Анджелина не знала сицилийского диалекта — только итальянский, изысканный итальянский, который преподавали в триполийской школе.
Домой она возвращалась одна. Дорога была страшно долгой: бетон и вонь от неправильного моря. Никаких ароматов асфодели и рожковых деревьев, ни одного приятеля рядом.
Она думала об Али, о его сердце, о ноже для устриц в его кармане. Однажды он приедет и женится на ней. И тогда она вернется в Триполи. Это можно сделать, выйдя замуж за араба. Али разбогатеет, ведь он умен и храбр. В тринадцать лет у него уже были сбережения. Они выкупят свечную мастерскую. Мать снова будет петь перед застывающей массой цвета безмолвия, отец снова будет делать свечки на Рамадан и Рождество.
Она думала только об этом. О том, чтобы снова начать жизнь в этой точке.
В той, где ее прервали.
Она пыталась соединить два края земли, два края времени.
Между ними простиралось море.
Она клала себе на глаза раскрытые фиги, чтобы вспомнить их сладкий запах. Сквозь семечки плодов все казалось красным. Она искала сердцевину утраченного ею мира.
Входя в море, она каждый раз заплывала далеко.
Она росла, таскала книги на черный от шлака пляж. Заплывала туда, где не было звуков, где она становилась недосягаемой для всех и всего.
Она вспоминала о том, как плавал Али, — погружаясь в воду, точно чайка.
Она оглядывалась назад, на берег, на промышленный город без закатов. Мертвый пейзаж, мир после конца света. Никаких голосов — только дым из труб.
Она ныряла, бесстрашно проплывая через скопления водорослей, мрачных и скользких, будто погребенные руки. У нее были длинные ласты, синие с оранжевыми стрелками. Ей хотелось доплыть до Триполи, вынырнуть полурыбой-полуженщиной, сказочной сиреной, и оставаться там, возле города рожковых деревьев и белой известки, распевая никому не слышную песню.
Вито смотрит на море, прекрасное море у острова, темно-синее, как в Африке, на берег с его приливами, его изгибами, темно-зелеными от водорослей, словно подлокотники гигантского бархатного кресла, поставленного в воду неким великаном, глядящим вдаль и упорядочивающим мир.
Вито порой задумывался о великане, который упорядочивает мир. Может быть, этот великан состоит из множества людей, взгромоздившихся друг на друга? Может быть, он, Вито, станет одним из этих людей — крохотных, но таких важных?
Об этом и должен мечтать молодой парень — поучаствовать в упорядочении мира. Он ведь всегда сбегал, и не только из школы: от любого учения.
Вито опускает голову. Ему стыдно за свои внезапные тщеславные мечтания. Он не сделает в жизни ничего хорошего, ничего примечательного. И так будет проще: пройти по жизни незамеченным. Солнце, подрагивая, заходит над горячими болотами. Вито ощущает всю тяжесть своей судьбы, ожидающей его в этих болотах, неспешно шествующей впереди. Надо ее понять. Не это ли он должен сделать? Прыгнуть вперед. Но как знать, что за судьба тебя ожидает? Ответ никто не вложит в конверт.
Почему бы не броситься в море и не искупаться как следует?
Но в этом году у него что-то не так с водой.
Мать рассказывала ему про то, как в подростковые годы купалась до бесконечности. Море было для нее единственным другом, единственным местом со знакомым вкусом и запахом.
Море, говорила она, ее спасло. Но могло и убить: много раз она плавала до самой темноты, не щадя себя, и выходила из черной воды, дрожа от переохлаждения. Десяти полотенец, наброшенных на нее, не хватало, чтобы унять дрожь.
Но без моря ей некуда было бы пойти, чтобы справиться с пустотой внутри себя.
Вито смотрит на море.
Мать больше не купается. Лишь иногда она ложится на воду и удерживается на ней, потом выходит в своем закрытом купальнике, обмотавшись полотенцем.
Больше ничего — только это: купание мертвеца, глядящего в небо. По ее словам, она осознает, ощущает поверхность воды, которая простирается под ней. И это прекрасное ощущение.
* * *
Потом она приспособилась к новому миру. Пошла в лицей, впервые в жизни занялась любовью, поставила спираль, забыла об Али и своем арабском детстве. Это было в конце семидесятых. Она ходила в потрепанной одежде — форме бунтарей: длинный свитер, черные башмаки на деревянной подошве. На плече — веревочная сумка, набитая книгами, на лбу — символ Венеры. Во время студенческих манифестаций она орала как сумасшедшая. Лицо как у согнанной с места обезьяны, сжатые кулаки. Ее ярость нашла выход, слившись с яростью целого поколения молодежи.