Но колдуна Арефу превзошла Наська Черниговка, тоже известная чародейка. Она раздобыла на задворках обгорелое бревно, приволокла его под окошко спальни Андрея Ивановича и, называя бревно это Борисом, благоверным и благочестивым царем, принялась как бы кадить над ним и петь по нем панихиду. Из окошка выглянул перепуганный Андрей Иванович.
— Было мне извещение, — повернулась к нему Наська, бросивши петь и кадить. — Ночью…
— Не было тебе извещения, воруха[23], еретица!.. — прикрикнул на нее старик.
— Было мне извещение, явились ко мне ангелы…
Но старик высунулся из окна и замахнулся на нее тростью. А подоспевший Кузёмка ухватил ее сзади за локти и выпроводил прочь. После этого Андрей Иванович приказал не пускать вовсе на двор предсказателей и пророков. Он совсем расхворался от надавившей на него тревоги и по нескольку раз в день призывал к себе то Кузёмку, то туркиню, то Антонидку-стряпейку и все расспрашивал их, не было ли кого-нибудь чужого возле двора, когда злая чародейка пела страшную свою панихиду по живом царе Борисе.
Через неделю, когда старик успокоился немного, повеселел и, освеживши себя ковшом игристого квасу, хотел было посидеть на солнышке на крыльце, в комнату к нему вошел Кузёмка. Он метнул глазами туда-сюда, подошел к Андрею Ивановичу совсем близко и добыл из-за голенища бумажный листок. Андрей Иванович глядел, недоумевая, на Кузёмку и с тем же недоумением взял из рук его бумагу.
— В подворотне, милостивец-князь, лежала грамотка эта, — молвил Кузёмка, поклонившись земно и отступив к двери. — На земле лежала, кирпичом прикрыта.
— Кирпичом?!
У старика захолонуло сердце. Он развернул сложенный вчетверо листок, исписанный мелко, густо, кудряво.
— Ступай, Кузьма… Ступай уж!.. Охти мне!.. Гляди накрепко, нет ли таких листов и по другим местам. Под городьбой смотри, под тыном, под плетнями. Увы, увы!..
Конюх ушел, а старик кликнул князя Ивана и велел ему прикрыть поплотнее за собой дверь.
— Вот, сынок, видишь письмо?.. — показал он князю Ивану исписанный неведомою рукою лист. — Стали их уже метать и по боярским дворам. Ох, ох!.. Что и будет теперь?..
Князь Иван взял из рук Андрея Ивановича лист. Письмо на нем было уверенное и отчетливое, только чернила чуть поржавели от солнца либо сырости. А на гладкой голубоватой бумаге просвечивало водяное клеймо: пучок цветов и словно папская корона.
— Читай, сынок, мне тихонько грамотку эту. А как прочтешь, так и забудь.
Старик наклонился к сыну, и тот стал ему шепотом вычитывать по бумаге неслыханное, доселе небывалое, то, от чего волосы дыбом поднимались на голове.
XV. Подмётное письмо
По бумаге этой выходило, что он и впрямь был жив, царевич Димитрий, сын Иоанна, еще в 1591 году убитый, как утверждали — по наущению Бориса Годунова, и словно воскресший теперь, спустя тринадцать лет.
Старый князь Андрей Иванович требовал, чтобы сын еще и еще раз читал ему из грамоты, которая была — страшно вымолвить — от царевича и великого князя Димитрия Ивановича всея Руси и направлена была ко всем воеводам и дьякам, и всяким служилым и торговым людям, и ко всему черному люду.
— «Божьим произволением, чья крепкая рука защитила нас от нашего изменника Бориса Годунова, хотящего нас злой смерти предати: бог милосердный злокозненного его помысла не восхотел исполнит и меня, государя вашего прирожденного, невидимою рукою укрыл и много лет в судьбах своих сохранил».
У князя Ивана жарко разгорелось лицо, и огненным своим шепотом он полыхал в Андрея Ивановича, то и дело заглядывавшего к сыну в бумагу.
— «И я, царевич и великий князь Димитрий Иванович, ныне, возмужав, с божьего помощью иду на престол прародителей наших, на Московское государство, на все государства Российского царствия».
Старик ахал, вздыхал, откидывался в изнеможении на обитую красным сукном спинку скамьи и вновь шебаршил бородой своей по бумаге, которую уже в третий раз вычитывал ему князь Иван.
— «И вы ныне от нашего изменника Бориса Годунова отложитеся к нам и впредь уже нам, государю своему прирожденному, служите и прямите и добра хотите, как отцу нашему, блаженной памяти государю царю и великому князю Ивану Васильевичу всея Руси».
Князь Иван глянул на отца. Старик был бледен, крупные капли пота выступили у него на лбу, и сидел Андрей Иванович неподвижно, с закрытыми глазами, с запрокинутой назад головой — только кончик бороды его дрожал, как неукрытая былинка под играющим ветром. Но, как только князь Иван умолк, старик забеспокоился, открыл глаза и опять приклонил к бумаге ухо.
— «А я… — снова зашевелил князь Иван сухими губами и совсем пересохшим во рту языком, — а я вас начну жаловати по своему царскому милосердному обычаю и еще в большей чести держати и все православное христианство в тишине и в покое и во благоденственном житии учинить хотим».
Бумага была прочитана в третий раз, и старик потребовал огня. В комнату к Андрею Ивановичу, постукивая костылем, притащилась с тоненькой восковой свечкой княгиня Алена Васильевна. Грузная, большая, она еле передвигала распухшие ноги, шурша коричневым шелком, траурным платьем своим, которое носила теперь постоянно — и в пост и в скоромные дни, в праздник и в будни. Она зажгла свечку от лампады перед образом и прилепила к столу, раскрашенному выцветшими красками.
Андрей Иванович взял из рук сына подмётное письмо. Он поднес толстый бугроватый листок к огню, но бумага не загорелась, а стала тлеть, рассыпаясь серебристо-черным прахом по столу. Когда бумага истлела вся, Андрей Иванович дунул на черные соринки, усеявшие весь стол, и они, как мухи, целым роем взвились вверх и разлетелись в разные стороны под низким дубовым потолком.
— Присядь, княгиня, посиди уж, — подвинул Андрей Иванович ногою Алене Васильевне скамейку. — А ты, сынок, ступай, побегай еще, порезвись, походи по Москве. Тебе уж недолго… Скоро уж ты… И о чем читал тут, забудь. Нельзя тебе и припомнить ничего из письма этого лихого. Слова не молви… забудь!.. — И старик коснулся уст своих пальцем.
Но как забыть князю Ивану это письмо? Он прочитал грамотку эту три раза. Он чуть ли не всю знал ее теперь наизусть.
XVI. Весенней ночью
С некоторых пор пан Феликс Заблоцкий стал как-то прихмурлив, точно на сердце пала ему крутая забота. Он бросил наигрывать на своей свирёлке, и грохочущий его хохот не так часто вырывался из раскрытого окошка, взметаясь над бурьяном. Даже по Мюнстеровой космографии переводил он русобородому ученику своему как бы нехотя и через силу. А князь Иван, когда приходил к нему по субботам, заставал у него теперь каких-то странных людей, литовских, должно быть, купчин в черных атласных кафтанах, в желтых шапках, с длинными кудерками, которые вились у них, словно шурупы, по щекам, поверх черных бород. Но стоило только князю Ивану, приклонивши голову, переступить порог «замка», обмазанного потрескавшеюся глиной, как литовские люди живо собирали свои пожитки и, не мешкая, убирались прочь со двора. Кто знает, о чем шептался с желтыми шапками пан Феликс Заблоцкий нерусскою речью?.. Но, случалось, князь Иван успевал поймать и знакомое слово: «царевич», либо «война», либо «Борис». «Не желтые ли те шапки по дворам листы мечут, — подумалось князю Ивану: — Литва да Польша? Царевич Димитрий — он в Литве, бают, в Гоще или в Самборе». И как бы подлинный голос царевича прозвучал у князя Ивана в ушах словами из подмётного письма, найденного в подворотне под кирпичом: «Я, Димитрий Иванович, ныне, возмужав, иду на Московское государство, на все государства Российского царствия».
Князь Иван уже немало всякой науки перенял от бойкого шляхтича, переводил с латыни на русский язык, знал цену иным басням поповским, был даже знаком и кое с какими европейскими обычаями. Но хранил все это про себя, и даже родному отцу, старому князю Андрею Ивановичу, невдомек было, какими странными и «греховными» для старорусского человека познаниями преисполнен был теперь его единственный сын. Многоречивый пан Феликс, потешаясь и гуторя, наговорил ученику своему с три кошеля былей и небылиц про Литву, про Польшу, про Цесарскую землю — «Священную Римскую империю», — и князь Иван все ждал, не упомянет ли как-нибудь разболтавшийся шляхтич Гощу или Самбор. Но пан Феликс называл ему городов без числа и даже показывал их на картинках в Мюнстеровой книге. Города эти были все в легких стрельчатых башнях; улицы были замощены тесаным камнем; на перекрестках толпились какие-то чванливые люди в плащах и шляпах, бок о бок с дамами, разряженными, должно быть, в шелк и бархат. Да, но о Гоще и Самборе не обмолвился пан Феликс ни разу. Князь Иван сам вздумал завести с ним об этом речь, но вовремя вспомнил отцовский наказ, много дней подряд повторенный затем: «Забудь, сынок, забудь… Слова не молви о том… забудь…» Он уже больше не вставал с постели, князь Андрей Иванович Хворостинин-Старко, и лежал, укрытый желтым одеялом, всклокоченный, похудевший, испитой. Что ни ночь дул и шептал над ним приводимый туркинею колдун; что ни день пел и кадил у изголовья больного тот либо другой поп. Но было видно, что уже недолго осталось жить старому князю.