Раймон Мартен подумал, что надо было бы организовать массовое выступление, поднять на ноги всех жителей квартала. С какой горячностью он бросился бы в бой, если бы речь шла не о нем самом!
— Но главное — после нас Эсперандье вытряхнет всех остальных жильцов и завладеет Замком Камамбер, — сказал Ритон.
Раймон Мартен улыбнулся. Он застегнул сумку с газетами и вышел на улицу. Отправляясь продавать «Юманите — диманш», Раймон всегда тщательно одевался, — ведь он должен был представлять свою партию. Парадный костюм, в котором он чувствовал себя немного неловко, и бледное, словно напудренное, лицо делали его похожим на актера, готовящегося к выходу.
По шоссе за город неслись машины, — сегодня, как нарочно, перед наступлением зимних холодов выдалось теплое воскресенье. Детишки Гиблой слободы сидели по краям тротуара, положив подбородок на согнутые колени, рпустив ноги в ручеек мутной воды, и слушали, как под самым носом у них шуршали шины. По утрам в воскресенье парни обычно собирались в гараже Дюжардена. Он помещался в предпоследнем доме Гиблой слободы со стороны Шартра, как раз рядом с бистро мамаши Мани. Приятели обсуждали достоинства проезжавших машин, вертелись около стоявших на ремонте автомобилей с открытыми капотами и отваживались давать советы своему сверстнику Тьену, ученику Дюжардена. Они встречали свистом девушек, шедших на рынок на площадь Мэрии, толковали о боксе или о песенках— это зависело от того, кто заводил разговор: Клод
Берже или Ритон Мартен, и сговаривались о том, куда отправиться вечером. Перед их глазами по шоссе двигался транспорт всех видов — настоящий живой каталог.
— Эх, до чего же мне хотелось бы иметь мотоцикл «веспа», — вздохнул Жако.
Милу кивнул головой на велосипед с моторчиком в поллошадиной силы, на котором трясся юный турист с голыми волосатыми ногами, снаряженный, как золотоискатель.
— А я был бы доволен и такой вот штуковиной, — заявил он.
Ну, а Виктор, тот спал и видел тяжелый мотоцикл, пусть даже подержанный, но только, чтобы он был «не меньше чем на пятьсот кубиков».
И все они предавались своим мечтам, рассеянно прислушиваясь к привычным звукам Гиблой слободы. У себя дома папаша Вольпельер горланил, надсаживаясь, какую‑то песню. Ветер доносил также насмешливый голос папаши Удона. Старик раздавал направо и налево листовки и свои обычные шуточки. Он казался полной противоположностью сыну. Насколько юный Рири был сонным и медлительным, настолько папаша Удон был говорлив и энергичен. Семеня ногами, он весело подошел к парням, прислонившимся к каменной ограде возле гаража Дюжардена. Жако бросил взгляд на листок, отпечатанный на'ротаторе: «Угроза закрытия Новостройки», — и оттолкнул протянутую руку.
— Меня это не касается.
— А ты все‑таки возьми, — настаивал Удон. — Передашь отцу. Ведь Амбруаз работает на стройке.
Жако нехотя взял листовку, сложил ее и сунул себе в карман.
Остальные ребята, подражая ему, держались так же пренебрежительно и развязно. Удон ушел, ругая молодежь, которая ничем не интересуется, ни на что не годна, а ведь если бы захотела, все могла бы сделать. Рири на минуту сбросил с себя оцепенение: как‑никак дело касалось его отца, да и сам он работал на строительстве.
— А родитель‑то мой прав, — пробормотал он, зевая, — нас всех могут уволить с Новостройки.
— Ты, может, воображаешь, что этими бумажонками вы чего‑нибудь добьетесь? — оборвал его Жако, после чего Рири снова впал в полусонное состояние.
Папаша Вольпельер пел у себя в кухне, перед распахнутыми настежь окнами:
Ночи Китая,
Дивного края,
Ночи любви…
Среди песен, которые он исполнял, наибольшим успехом пользовались «Ночи Китая», «Голубка» и «Забастовка матерей».
Голос у него был редкой силы. Нельзя сказать, чтобы очень приятный или верный, но для папаши Вольпельера хорошо петь — значило громко петь. В Гиблой слободе считали, что Вольпельер мог бы сделать артистическую карьеру, и, слушая его, говорили: «Ну и голосище!». Каждое воскресенье, между десертом и кофе, он услаждал пением свою семью, и мадам Вольпельер открывала окна, чтобы доставить удовольствие соседям.
— Не могу, уши режет, — прошептал Ритон, проходя под голубым одеялом, висевшим, словно знамя, на подоконнике Вольпельеров.
Волоча ноги, парни возвращались домой.
Носком деревянного башмака Амбруаз счищал налипшую на лопату землю. По утрам в воскресенье землекоп отдыхал, копаясь у себя в садике. Из‑за угла «Канкана» вынырнула «веспа». На мотоциклисте была белая фуражка и огромные темные очки. За его плечи уцепилась девушка. Она сидела, как амазонка, свесив ноги на одну сторону. Ветер приподнимал подол голубого платья, и видна была тончайшая нижняя юбка, обшитая кружевами.
— Бывают же такие холеные, — процедил сквозь зубы Жако.
Мартен вошел в ворота вслед за Жако и поздоровался с мадам Леру. Она ответила, как всегда, ворчливо:
— Дела? Не больно‑то хорошо. Лулу у меня заболел. Поднялась температура. Утром его вырвало прямо в постель. И вот видите, приходится стирать простыни. Еще одной заботой больше! Будь у нас водопровод — дело другое! Хоть бы вы похлопотали, чтоб в наш квартал воду провели…
Бросив лопату, подошел Амбруаз. Мартен поинтересовался, что слышно на Новостройке. Они поговорили с минуту, затем Мартен вручил Амбруазу газету. Сумка, пачка «Юманите», бумажник, кошелек для мелочи — у Мартена было так много всего в руках, что он выронил стофранковый билет, который ему дал Амбруаз, а Амбруаз растерял мелочь, которую ему вернул Мартен. Они одновременно наклонились, затем с улыбкой взглянули на свои заскорузлые пальцы, казалось, не умевшие удержать деньги.
Из кухни доносился стук вилок. Мать накрывала на стол, и в доме пахло капустой.
Обе лапищи Амбруаза, землекопа — бретонца, были разделены на участки, словно план, приложенный к кадастру. Черные борозды, которые невозможно было отмыть, делили ладони на треугольники и квадраты разных оттенков. Раскрытые ладони были похожи на мутные стекла в свинцовых переплетах. Пожатие руки Амбруаза напоминало ласковое прикосновение шершавого кошачьего языка.
Жако на заводе оторвало машиной указательный палец. Когда по субботам он надевал кожаные перчатки, пустой палец болтался посреди ладони, и это мешало. Жако стал было набивать палец газетной бумагой. Но потом бросил: он был врагом всякой слабости.
А вот Жюльен лишился двух пальцев на правой руке — безымянного и мизинца, — их отдавило прессом. И казалось, здороваясь с ним, что пожимаешь маленькую, неестественно длинную, детскую ручонку. Такое вот ощущение испытываешь в темноте на лестнице, когда под ногами вдруг недостает ступеньки. Жюльен безошибочно угадывал это чувство и сразу же отдергивал руку.
Ребятам так хотелось, чтобы руки у них были белые, гладкие. Но тут уж никакие меры не помогали: ни старания, ни мыло, ни уход. Ладони оставались жесткими, точно деревянные.
И когда по воскресеньям парни надевали выходной костюм, их руки чувствовали себя неловко, как бедняки, попавшие в богатую гостиную.
А руки девушек, для того и созданные, чтобы быть нежными, изящными? Черные, заскорузлые, они напоминали диких зверьков, застигнутых зимними холодами. Слишком короткие ногти загибались внутрь, словно хотели помешать пальцам вырасти, удлиниться.
Когда парень танцевал с девушкой, придерживая свою партнершу правой рукой за спину, под его пальцами шелестел шелк ее блузки, но как только он сжимал другой рукой руку девушки, загрубевшая кожа касалась такой же загрубевшей кожи, и оба улыбались друг другу, довольные, что трудовая неделя осталась позади.
* * *
Жизнь начинается в субботу. В году всего пятьдесят два таких оазиса.
С полудня субботы до раннего утра понедельника они, наконец, могут быть самими собой, и это хорошо. Целый мир принадлежит им. Мир, который они создали от начала до конца. По своим собственным планам. И его закон стал их законом.