Эйлоф оказался поблизости. Взволнованный, влетел в комнату для тайных бесед, жестом остановив не только Биркина, но и Годунова у дверей опочивальни.
— Не мешайте.
Можно было предвидеть, что сейчас из опочивальни выпроводит Эйлоф и Бельского, однако, Иоганн вышел сам, объявив:
— Не помешает царский духовник. Не часы, а минуты сочтены.
— Быстро зови духовника Федосея, — вновь скомандовал Годунов Родиону, и тот кинулся было исполнять приказ царского кравчего, но в комнате для стражи столкнулся с Федосием Вяткой.
— Скорей! Царь отдает Богу душу.
— Чуяло мое сердце неладное. Чуяло, — крестясь, молитвенно рек духовник царский и, подхватив полы рясы, устремился за Биркиным, но перед входом в опочивальню придержал слугу.
— Исповедь — тайна для всех.
Вскоре из опочивальни вышли все, а еще малое время спустя Федосей Вятка, приоткрыв дверь, объявил:
— Царь Иван Васильевич желает окончить исповедь и объявить завещание при оружничем и кравчем. Они станут свидетелями его духовного завещания.
Бельский и Годунов вошли, а Иоганн Эйлоф, безнадежно махнув рукой, заключил:
— Так я и предположил: мне у ложа больного делать нечего. Я уже ничем не смогу ему помочь. Я — бессилен. Не мне спорить с волей Господа.
И нарочито согбенный вышагал из комнаты, оставив Родиона Биркина одного. Некоторое время тот стоял бездвижно, но вот его осенило: «Нужно митрополита известить», и, бегом миновав комнату для стражников, которые не понимали, что происходит, но спросить ни о чем не смели, скатился вниз по ступенькам.
Когда Федосей Вятка подстриг мертвого Ивана Васильевича в монахи, теперь уже не грозного, безопасного, Богдан с завистью думал о кравчем:
«Все предусмотрел. Ловко приручил к себе доктора Ивана и духовника царева… загодя все подготовил…»
Через четверть часа в опочивальню вошел запыхавшийся митрополит Дионисий, но как он ни старался казаться подавленным навалившимся горем, не мог все же принять маску полного смирения и печали. Он в душе несказанно радовался, ибо знал, что Грозный готовил ему замену, его же место — в Соловках.
Увидев почившего в бозе царя облаченного в монашескую одежду, спросил для пущей важности:
— Стало быть, успели?
— Успели, — ответил духовник. — Принял царь ангельский образ с именем инока Иона.
— Слава Богу. Сняв грехи земные покаянием, отдал Господу Богу нашему душу, — молитвенно проговорил митрополит и перекрестился.
И вот тут, совершенно неожиданно для Бельского, заговорил Годунов:
— Последняя воля царя была такая: на царство венчать сына его, Федора Ивановича, мне над ним опекунствовать. Если Федор Иванович окажется без наследника, венчать по его смерти на царство Дмитрия Ивановича. Опеку о нем возложить на оружничего Богдана Бельского. В удел царевичу и его матери Марии Нагой дать Углич. Тебе, митрополит Дионисий, объявлять духовную народу.
— Но духовная Ивана Грозного была им составлена прежде. Она под десницей Господа.
— Не отрицая ее, дополним ту духовную последней волей умершего. Мы все, кто был свидетелем последней воли, поцелуем крест. А теперь пора идти. Пора объявлять народу горестную весть.
Когда спустились вниз, на крыльцо, Богдан, улучив момент, гневно шепнул Годунову:
— Обскакал!
— Даже не думал. Ради нас с тобой все сделано.
— Ну-ну!
Вновь они подтвердили свою непримиримость. Их удел — вражда, повязанная одной веревкой.
Глава восьмая
Все изменилось в одночасье, хотя вроде бы ничто не предвещало неприятностей, особенно таких крупных. Можно сказать, судьбоносных. После того, как митрополит сообщил о кончине царя и о его предсмертном духовном завещании, его последней воле (а перед крыльцом собралась почти вся родня царицы, в полном составе Боярская дума и добрая половина Государева Двора), несколько минут стояла мертвая тишина, будто бы от горя и отчаяния остановилось сердце и прервалось дыхание.
Но вот — выдох. Но не то горестный, не то вздох облегчения, и твердое слово князя Ивана Мстиславского:
— У тебя, митрополит, под Божьей опекой духовное завещание, оставленное царем. Грех великий забывать о нем.
— И то верно. По предсмертной воле мало что ясно. Я тоже за то, — поддержал Мстиславского князь Шуйский, — чтобы не обойти вниманием прежнюю духовную грамоту. Прочитаем ее на Думе, а уж после чего всяк скажет свое слово.
— Не вините меня, бояре, всуе. Я тоже за то, чтобы обнародовать царскую прежнюю духовную грамоту, которую писал он после кончины сына своего Ивана Ивановича.
— На том и остановимся, — заключил князь Мстиславский. — Теперь же соберемся на совет всей Боярской думой.
— Пригласим на Думу оружничего Богдана Бельского, кравчего Бориса Годунова, постельничего, духовника царева и доктора Ивана, — добавил митрополит, и все с ним со-, гласились.
Верили или нет бояре в праведность исповедей Бельского, Годунова, Феодосия Вятки и Иоганна Эйлофа, понять трудно, ибо всех смущало, что постельничего так и не впустили в опочивальню, когда царь умирал. Скорее всего, не верили. Догадывались, зная Годунова и Бельского, что не все так гладко, как они рассказывают. Однако вслух никто не высказал своего мнения и не предложил провести розыск. Если бы об этом хотя бы обмолвился царевич Федор, восседавший на своем обычном месте на малом троне, тогда иное дело, тогда развязались бы языки (чего очень опасался Бельский), но Федор Иванович помалкивал, молчали и остальные.
Дьяк начал читать завещание. Все совпадает: венчать на царство Федора Ивановича, царице Марии Нагой с сыном Дмитрием Углич в удел. Если же у Федора Ивановича не окажется наследника, Дмитрия венчать на царство. А дальше — закавыка. О том, что Борису Годунову опекать Федора Ивановича — ни слова. Его имени не оказалось и среди тех, кому Грозный поручил править державой совместно с царем Федором. В Верховную думу, которой решать все государственные дела и определять законы вошли князь Иван Федорович Мстиславский, боярин, воевода, один из влиятельнейших членов земской Боярской думы; Никита Романович Юрьев, брат первой жены Ивана Грозного Анастасии, дядя царевича Федора Ивановича; князь Иван Тимофеевич Шуйский, воевода, прославившийся стойкой обороной Пскова; оружничий Богдан Яковлевич Бельский, как опекун царевича Дмитрия Ивановича, а вот Бориса Федоровича Годунова среди верховников не оказалось. И вот тут разгорелся спор. Пыль до потолка, правда, степенная.
Дело в том, что никто не говорил того, о чем думал. Слова каждого думца, основательно-неторопливые, сводились к одному: Борис Годунов ничем себя не проявил ни в рати, ни в делах государственных, всегда он где-то сбоку, в сторонке, поэтому он станет обузным для Верховной думы. Особенно упорствовали сами верховники, кроме Бельского, который после исповеди перед Боярской думой больше не проронил ни слова, хотя, быть может, он лучше всех понимал, какая опасность грозит членам Верховной думы, окажись Годунов среди них.
Словопрение пресек наследник престола. Он поднял руку, и все замолчали.
— Годуновы при троне со времен Ивана Великого Третьего. Не новик и Борис при государе. К тому же он — мой шурин.
«Вылупился кукушонок, — с досадой подумал Богдан. — Повышвыривает всех остальных из гнезда».
А что он, Бельский, станет одним из первых вышвырнутых, он даже не подумал, не мог даже предположить, ибо повязаны они с Борисом великим злодейством или великим благим делом.
Увы, для Бориса Федоровича Годунова не было ничего святого. Он приобрел не случайно огромное влияние на Федора Ивановича, не ради сердобольства к другим, а лишь своей корысти ради, поэтому с первых же дней начал пробиваться к полновластию, которое только внешне прикрыто именем даря. И самая первая цель его — избавиться от свидетелей Ивана Грозного. По его совету доктор Иоганн Эйлоф отпущен был домой с великим вознаграждением, но в Москве был оставлен его сын. Вроде бы для службы в Государевом дворе, на самом же деле как заложник, чтобы Эйлоф, покинув Россию, не сболтнул бы чего лишнего. Сделано это было тайно, так что даже Богдан узнал об отправке доктора и о заложнике только от тайного дьяка.