Концерт
Я играю на рояле на сцене в парке; я знаю, что от нынешнего выступления зависит вся моя будущая карьера: либо я стану пианистом-виртуозом и буду разъезжать с гастролями по мировым столицам, либо вернусь в свою дыру. Поначалу я сосредоточен и спокоен, мне только не нравится, что клавиши какие-то странно липкие, их будто облили медом или будто они сделаны из воска и их верхний слой тает в тепле. Клавиши липнут к пальцам чем дальше, тем больше, это очень неприятно, особенно когда я играю быстрые пассажи, но я стараюсь не нервничать из-за этого, в конце концов чего только не случалось со мной на концертах; помню, раз я играл в клубе, где по клавиатуре бегала крыса, ее лапки брали фальшивые аккорды, они исполняли дурацкую крысиную песню, которая вплеталась в мою сонату, крыса гонялась за моими руками, летающими над клавишами, и всякий раз, поймав одну из них, впивалась в нее зубами. Но тогда я все же доиграл пьесу – с откушенным кончиком мизинца, на клавиатуре, закапанной кровью. Случалось, что под инструмент незаметно влезал лохматый зверь, сворачивался там в клубок и засыпал; когда, исполняя лирический пассаж, я хотел нажать на педаль, то наступал животному на голову, оно отчаянно взвывало, выбиралось из-под рояля и начинало в панике носиться по сцене, неустанно повизгивая и скуля. В тот раз я тоже сумел закончить концерт, хотя и пришлось доигрывать его под звериный скулеж. Однако липкие клавиши неприятнее любых животных, хуже всего то, что клавиши прилипают и друг к дружке, так что когда я нажимаю на одну, то тут же западают пять или шесть других – и получается дьявольская какофония. Я с тревогой чувствую, что клавиши становятся все мягче, пальцы все глубже утопают в них. Мало того, пальцы зачастую уже целиком проваливаются в клавиши, так что выдернуть их сразу не получается, а кроме того, когда я вырываю палец из клавиши, раздается неаппетитный – то ли чавкающий, то ли хлюпающий – звук (вроде того, что издает грязь, из которой мы вытягиваем ногу), и это тихое похрюкивание рояля смешивается со звуками музыкальной пьесы. Но и тона, вызванные к жизни струнами рояля, больше не звучат чисто, четкие границы между ними расплываются, и возникают постепенные переходы, когда один тон лениво перетекает в другой и при этом не исчезает в нем, а звучит на его дне вместе с прочими звуками, которые влились в него, да так в нем и остались, и отдельные тона, расплывающиеся в аморфной памяти рояля, чем дальше, тем меньше отличаются друг от друга, они вот-вот сольются в один-единственный тон, в единый гул, в котором слышатся все тона разом. К тому же сгущается туман, в белизне, растекшейся вокруг, смутно виднеются лишь черные клавиши, но потом исчезают и они, я играю вслепую, мои руки тяжело и устало бредут по растаявшей клавиатуре, как Берд по снегам Антарктиды; когда я поднимаю руки, за ними, подобно волокнам жевательной резинки, тянутся нити растекшихся клавиш, пальцы у меня запачканы, и их то и дело приходится обтирать о брюки, играть в таких условиях довольно сложно, музыка не приносит никакой радости; кроме того, я не знаю, стоит ли играть вообще, ибо рояль лишь однотонно гудит, в этом гуле заключены все тона одновременно, я продолжаю играть, думая о том, что в шуме, который издает рояль, содержатся все музыкальные произведения мира, существующие и еще не написанные, а также несуществующие опусы гениальных композиторов, умерших в юности, я слушаю монотонный шум и чувствую, что он начинает мне нравиться, мне кажется, что временами до меня доносятся скрытые в нем прекрасные мелодии, более прекрасные, чем все, что я когда-либо слышал, я чувствую, как моя тревога и отвращение постепенно превращаются в ликующий экстаз, это мой лучший концерт, думаю я, лучшее выступление, и пускай критики твердят что угодно, я приближаюсь к заключительным аккордам, поднимаю руки, с которых, словно вермишель, свисает тесто клавиш, а потом наклоняюсь и триумфально опускаю их на клавиатуру, погружаюсь в нее по локти, по плечи, под шум звезд я с наслаждением тону в глубинах растаявшего рояля.
Море
Наклонившись вперед, я спускался по горнолыжному трамплину; видимость в густом тумане была от силы два метра, я спускался долгие часы, не зная, когда же наконец покажется стол отрыва. Обернувшись, я увидел в тумане смутный силуэт лыжника – это был кенгуру в облегающем розовом комбинезоне. Расстояние между нами постепенно сокращалось, он мог в меня врезаться – а на такой скорости столкновение почти наверняка закончилось бы гибелью обоих. Какая нелепая смерть – умереть, столкнувшись на трамплине с кенгуру! Животное приближается на опасное расстояние, но тут, когда я уже ощутил прикосновение чужих лыж к моим, трамплин внезапно обрывается, я машинально отталкиваюсь, моментально распрямляю тело и плавной дугой лечу сквозь туман.
Кенгуру вылетел прямо за мной. Он набрал ту же высоту, что и я, так что мы летели рядом. Ему не вполне удалась классическая позиция, потому что он не мог прижать передние лапы к телу и не знал, что делать с хвостом (только теперь, когда хвост развевался у него между лыжами, я заметил, что на него напялена вязаная шапочка с норвежским узором и с помпончиком), но должен признать, что для кенгуру у него получилось неплохо. И вот, летя бок о бок со мной, он вдруг повернулся ко мне, изучающе оглядел сквозь лыжные очки, а потом неожиданно спросил:
– Так что там у вас с морем?
– Что-что, с каким моржом? – удивленно спросил я, в ушах свистел ветер, и вместо «с морем» мне послышалось «с моржом».
– С морем, – попытался кенгуру перекричать ветер. – Я обратил внимание, что многие ваши тексты кончаются тем, что герой сидит на берегу моря и слушает шум волн. Мне хотелось бы, чтобы вы объяснили, что вы имели в виду.
– Я никогда ничего не имею в виду, – оскорбленно сказал я. – Я не пишу аллегорий. А почему, собственно, вас это интересует?
– Я пишу дипломную работу по вашей прозе, поэтому хотел спросить вас кое о чем, раз уж мы встретились.
Должен признать, что мне это польстило. Значит, мои произведения популярны даже в Австралии! Бедный кенгуру решился встать на лыжи и взобраться на ужасный трамплин, чтобы поговорить с любимым автором. Я спросил растроганно:
– Значит, мое творчество вам настолько нравится, что вы выбрали его для дипломной работы?
– Да нет, – небрежно ответил кенгуру, – я выбрал вас потому, что ваше творчество легко поддается структурному анализу. Я исхожу из концепции мельбурнской структуралистской школы, к известным представителям которой принадлежало и несколько кенгуру, вы наверняка слышали о ком-нибудь из них, ваши рассказы все на один манер: сначала рассказчик встречается с каким-нибудь странным животным, потом, как правило, происходит схватка, а в конце появляется нечто бесформенное и неопределенное, в чем все расплывается – туман там или море, на которое герой смотрит, переживая экстаз или что-то в этом роде. В общем, скука смертная.
– Ну конечно, вы, кенгуру, разбираетесь в книгах лучше всех! – отрезал я.
– Аргументация ad hominem – знак того, что мы растерялись, – невозмутимо констатировал кенгуру.
Мне вдруг стало смешно.
– Какое там ad hominem, ха-ха-ха! Скорее уж, аргументация ad kenguru!
– Такого аргумента в логике не существует, не выдумывайте. Впрочем, мне кажется, что дальше беседовать на этом уровне бессмысленно. Лучше я прочту вам то, что написал о мотиве моря в ваших произведениях, а вы выскажете мне свое мнение.
Он расстегнул «молнию» комбинезона у себя на груди и принялся вытаскивать пачки бумаг. Ему приходилось крепко держать их, потому что ветер был очень силен. В тумане виднелся грозный силуэт скалы, казалось, мы вот-вот разобьемся, но мы миновали ее, хотя и пролетели совсем близко, я даже задел ее плечом. Кенгуру рылся в бумагах и, похоже, ничего не заметил. Наконец он разобрал листочки, стер лапой с очков иней, откашлялся и начал читать: