Литмир - Электронная Библиотека

– «Таким образом, в заключение можно сказать, что мотив моря здесь представляет тот самый шеллинговский абсолют, который Гегель в предисловии к "Феноменологии духа" приравнивает к ночи, когда все коровы черны ("die Nacht, worin wie man zu sagen pflegt, alle Kühe schwarze sind"). Именно мотив моря наиболее ярко демонстрирует эстетическое фиаско автора, которое, однако, в конечном счете оказывается также (и даже прежде всего) фиаско этическим: у автора недостает умения распутать интригу изнутри и довести ее до логического завершения; вместо внутреннего развития темы нам предлагается та самая дешевая неразличимая целостность, для достижения которой не нужно прилагать никаких усилий, целостность универсальная, которую можно использовать в любой удобный момент».

Тут мимо нас пролетела сумчатая мышь на лыжах.

– Привет, – подобострастно пропищала она, обращаясь к кенгуру.

– Привет, – ответил кенгуру благосклонно, словно директор уборщице, и продолжал читать: – «Как мы уже отметили, эстетическое фиаско является, в сущности, фиаско этическим. Нехватка истинной гуманности и любви не позволяет автору относиться к своим героям как к живым, независимым личностям и искать скрытый потенциал их развития. Во всеобъемлющем неразличимом абсолюте происходит нивелировка ценностей – все коровы черны, – и, хотя эта позиция выдается за своего рода всепонимание и всеохватную любовь, необходимо осознавать, что всеобъемлющее здесь – это оборотная сторона цинизма, с которым оно внутренне отождествляется, мало того, оно куда более достойно презрения, нежели сам цинизм в его чистом виде, ибо последний по крайней мере не пытается выдать себя за нечто иное, за то, чем он не является, и, таким образом, не привносит сумятицу в систему ценностей…»

Какое-то время я только сопел от ярости – в основном из-за глубокомысленного «мало того», – прежде чем смог что-то сказать. Я тебе покажу «мало того», австралийская образина.

– Быть может, это и дешево – утверждать, что ночью все черно, быть может, это и не требует усилий, но зато сколько усилий надо приложить, дурачок ты этакий, чтобы оказаться в той самой ночи, ведь она не приходит сама по себе и к кому попало, а кроме того, ночь абсолюта, раз уж тебе угодно так ее называть, – это не пассивное замыкание в себе, предусматривающее непересечение границ своего «я», это посвященность, позволяющая нам коснуться целого, в котором и заключается смысл всех отдельных частей, целого, о котором люди и кенгуру обычно забывают среди мозаики дня, эта посвященность не заканчивается утром, ее сияние через границы ночи освещает и день, эта посвященность являет собой горизонт, который объединяет все отличительное; не будь такого горизонта, отличительное бы утратило всякий смысл и растворилось в тупой механистической партикулярности.

Кенгуру не терял спокойствия, его явно забавляло то, что я вышел из себя. Когда я закончил, он насмешливо сказал:

– Хе-хе-хе, значит, ты воображаешь себя поэтом, который в долгую священную ночь переходит из страны в страну и дает имена являющимся ему богам. Где ты живешь, по-твоему? В Тюбингене, в закрытой монастырской школе? Оглядись-ка вокруг, дружище, в этой ночи нет ничего священного. Ты считаешь доносящиеся из тьмы шорохи зарождающимися мелодиями некой новой универсальной симфонии, но в действительности это всего только негромко побулькивает хаос. Тебе надо еще многое осознать. Если хочешь, когда-нибудь я тебе все объясню.

– Новое всегда зарождается из хаоса, и сперва его мелодия неотличима от звуков распада и сумбура. В этом смысле хаос тоже священен, если уж использовать твою возвышенную терминологию. Впрочем, кенгуру такие тонкости недоступны.

– Может, повесишься, дружище? – рассмеялся кенгуру. – Раз уж, по-твоему, все вокруг священно, так какая разница, что именно ты сделаешь: самоубийство тоже может считаться священным актом.

– Набить тебе морду – вот что такое, по-моему, священный акт. И еще, что это за треп о гуманизме и любви? Об этом можешь болтать в своей Австралии. Откуда тебе знать о моем отношении к любви?

– Не поверишь, но сейчас я встречаюсь с девушкой, которая по воле случая когда-то была и твоей подругой. Она мне о тебе такое порассказала – мы с ней чуть не лопнули от смеха. В Сиднее я развлекаю историями о тебе каждого встречного, и все просто в восторге. Она, бедняжка, до сих пор от тебя не оправилась, нелегко мне было расшевелить ее хоть капельку. Еще она все время говорит, как счастлива, что мы с ней встретились, что я совсем не похож на тебя, что только со мной она по-настоящему начала жить. Она говорит, что я более нежный и заботливый, что я не такой гадкий, как ты. И в сексуальном плане я ей лучше подхожу. Она ужасно меня любит. Она связала мне эту вот шапочку для хвоста. – И он победоносно и радостно замахал хвостом в шапочке так, что покачнулся в воздухе; пришлось ему, быстро размахивая короткими передними лапками, вновь обретать равновесие. – Держу пари, что тебе она ничего такого не вязала! – ликующе выкрикнул он. Его недавнего спокойствия как не бывало.

– Да как же она могла связать мне шапочку для хвоста, если я не кенгуру, болван! – проорал я.

Однако кенгуру в эйфории размахивал хвостом и радостно вопил:

– Он не кенгуру, ха-ха-ха, у него нет шапочки! Он блуждает в долгой священной ночи, и у него нет шапочки! Все кенгуру черные, ура! Все кенгуру смертны, Шеллинг – кенгуру, значит, Шеллинг смертен! Гип-гип, кто из нас спустится первым?

И он принялся толкать меня лапкой, непрестанно гогоча как сумасшедший и выкрикивая теперь уже только отдельные слова: «Абсолют!», «Шапочка!», «Коровы!», «Шеллинг!»; при каждом слове он лупил меня хвостом в шапочке по спине. Я двинул его локтем, кенгуру закачался и некоторое время судорожно махал лапами в воздухе, чтобы вернуть себе равновесие, при этом он то и дело фыркал от смеха, а потом стукнул меня лапой так, что я чуть сознание не потерял, – теперь уже мне пришлось размахивать руками, чтобы удержать равновесие, я пнул его, a oн огрел меня одновременно хвостом по ногам и лапой по голове. Мимо летел киви на лыжах в полосатой шапочке и восторженно кричал тоненьким голоском: «Дай ему, кенгуру, врежь хорошенько!» Потом он исчез в тумане. Надеюсь, страусы тут не летают, подумалось мне.

Так мы пинали и лупили друг друга, пока не устали; потом мы просто летели рядом и тяжело дышали, причем кенгуру тихонько усмехался. Ему и самому было уже неловко, и он напускал на себя серьезный вид, но затем не выдерживал и прыскал от смеха. Скоро он стал спускаться, потому что был тяжелее, и наконец исчез в тумане; я летел один, не догадываясь, куда приземлюсь, я надеялся, что опущусь на берег холодного моря, моря, из-за которого меня высмеял кенгуру. Но тут слева в тумане показалась гладкая стеклянная стена какого-то здания, я протянул руку и коснулся кончиками пальцев холодного стекла. За окнами были конторы, освещенные лампочками, я увидел женщину, которая склонилась над пишущей машинкой. Мне пришло в голову, что это здание «Стройимпорта» в Праге на Ольшанах. И в самом деле, когда я спустился еще ниже, то увидел, что лечу над заснеженным Виноградским проспектом. Кривая моего полета совпадала с кривой улицы, идущей под уклон, так что я довольно долго летел на высоте одного метра над тротуаром. Люди шли с работы с портфелями и сумками, они равнодушно расступались передо мной, как будто полет в метре над землей был на Виноградском проспекте делом совершенно обычным; только одна пожилая женщина в шубе, которую я нечаянно задел, крикнула мне вслед: «Поосторожнее, хулиган!» По дороге я разглядывал витрины и изучал репертуар кинотеатров. В окне букинистического магазина я увидел своего бывшего однокурсника, который там работал, – он в задумчивости сидел за кассой, я постучал в стекло, но, прежде чем он успел поднять голову, я был уже далеко. На грязный снег я свалился прямо возле здания радио, а завершил свое путешествие изящным кульбитом у овощного магазина на углу. Передо мной в тумане высился Национальный музей, подобный унылому заколдованному замку.

15
{"b":"166292","o":1}