Тот майский вечер выдался холодный. Пришлось кашеварить под открытым небом. (По загадочным причинам стряпать под открытым небом называется кашеварить.) Надо было притащить сушняку из лесочка, больше похожего на парк, камней для очага, воды. Воды? Виллы на взгорье были заняты американцами. Что ж, делать нечего. Шарлотта подхватила ведро, сунула второе Нелли. Пошли поглядим, что это за нелюди такие. В случае чего удирай, мне-то хуже не будет. Нелли сурово решила ни на шаг от мамы не отходить.
Все двери в домике стояли настежь. Шарлотта и Нелли вошли в незнакомую переднюю, где на крючках, будто так и надо, висели американские шинели. С верхнего этажа доносилась незнакомая, визгливая музыка. Кто-то неразборчиво пел. Возле кухонной двери груда пустых консервных банок. Незнакомый, довольно противный запах. Да, живут как у Христа за пазухой.
Когда они обернулись, на пороге одной из комнат, явно гостиной, стоял, прислонясь к косяку, невысокий чернявый офицер. Видимо, он уже некоторое время наблюдал за ними. Шарлотта по привычке сразу взяла быка за рога и показала свое ведро. Вода, проговорила она. Офицер молчал. Не понимает. Скажи ему по-английски. Нелли, на безупречном английском, которому ее научил штудиенрат Леман; Water please[102].
Офицер даже бровью не повел. Оттолкнулся от косяка, открыл дверь ванной. Прошу, сказал он но-немецки, без малейшего акцента. Они набрали ведра над ванной, стараясь не озираться в этом незнакомом, занятом врагами помещении. Офицер донес ведра до садовой калитки. Шарлотта поблагодарила: Большое спасибо. Дальше мы сами.
Офицер посмотрел на Нелли. Может быть, ждал, что она тоже поблагодарит, но она молчала. Откуда вы?-— спросил он.
Шарлотта ответила. Он кивнул, словно прекрасно ориентировался в названиях немецких городов. А сам все смотрел на Нелли. Спросил, сколько ей лет. Ответила опять не она, а мама. Он, точно пробуя на язык, повторил: Шестнадцать. И добавил: Плохо дело.
Странно, печаль в его глазах, казалось, была не нова и возникла отнюдь не по ее милости. Еще он спросил, как и раньше не вполне уверенно, но все на том же безупречном немецком, не нужно ли им чего-нибудь. Нелли опасалась за мамину стойкость, однако Шарлотта Йордан знала, что надо делать; она поблагодарила и отказалась. Может, лекарства?— спросил он, К счастью, у нас, слава богу, все здоровы, Шарлотта так и сказала. Он все не решался отпустить их. Потом собрался с духом и сказал тоном, который не вполне ему подходил; Ничего, для вас тоже все уладится.
Тут уж Шарлотта не выдержала. Наше отечество погибло, и мы все тоже — такова война. Вы победители, мы побежденные. Нам надеяться не на что.
Невысокий офицер тихо, будто стыдясь, проговорил: Это Гитлер погубил Германию.
Конечно, сказала Шарлотта, это вы так считаете. А мне уж позвольте остаться при своем мнении. Я не пинаю ногами тех, кто и без того повержен.
Она подняла ведро. Печальный взгляд офицера по-прежнему был устремлен на Нелли. Они почти добрались до своего костерка, когда мама тихо сказала Нелли: Он ведь еврей, ты заметила? Наверняка из Германии эмигрировал.
Нелли ничего не заметила. Американский офицер, якобы еврей и якобы эмигрант из Гepмaнии, произвел на нее жутковатое впечатление. В тот дом они за водой больше не ходили.
В дочиста отмытом умывальном тазу кипел на огне гороховый суп. Когда же Нелли в последний раз видела живой огонь в густеющем сумраке ночи? Давно-давно—тот довоенный костер на празднике солнцеворота, и еще раньше, в Провале. Это было в другой жизни, думала она, странно обрадованная собственной четкой формулировкой. Братишка Лутц в свои двенадцать лет не мог припомнить, чтобы в темноте разрешалось зажечь огонь, тем более костры — сразу дежурный кричит: Гаси! Он, как щенок, сновал вокруг костров, он места себе не находил от возбуждения. будто ему дозволили участвовать в некоей запретной акции: Шарлотта умирала со страху: Не дай бог, свихнется мальчонка.
Как лагерник очутился у их костра? Не иначе кто-то его позвал — наверняка мама. Видела, должно быть, как он одиноко бродил среди телег и костров, изредка останавливался, смотрел на людей, неприкаянный, всем чужой. Шарлотта сразу распознавала, что за народ слоняется вокруг. Прошу вас разделить наш скромный ужин, сказала она, словно приглашая гостя в парадную горницу. Он было воззрился на нее, но быстро сообразил, что это не издевка, а вежливость, адресованная лично ему, и уселся на пенек. Шарлотта выбрала из своих бережно хранимых тарелок ту, что была оббита меньше других, и подала ему. И налила ему прежде всех. Он ел так, что Нелли невольно подумала: вот теперь я понимаю, что значит есть. Круглую плоскую шапчонку он снял. Бугристая стриженая голова, оттопыренные уши. Нос — большущая кость на изнуренном лице. Представить себе его настоящее лицо было невозможно, особенно когда он закрывал глаза, а он закрывал их довольно часто, от изнеможения. И тогда сидя покачивался—Нелли такого еще не видела. Очки в никелированной оправе, с сильными стеклами, были привязаны за ушами грязным шнурком. Когда за толстыми линзами открывались его глаза, брезжила догадка о том, какое у него лицо — не то было, не то будет. Нелли заметила, что смеяться он не умеет. Это была первая крохотная точка соприкосновения между ними.
Мама извинилась за жидкий суп. Ах, добрая женщина, сказал он, мы не привередливы. Нелли впервые слышала, чтобы ее маму называли «доброй женщиной»- и разговаривали с нею таким снисходительным тоном. А она, словно тон этот был вполне естествен, сказала: Не привередливы? Охотно верю. Плохую с вами шутку сыграли. В чем обвиняли-то, если не секрет?
Я коммунист, ответил лагерник.
В тот день Нелли слышала сплошь новые фразы. Подумаешь, костры, безнаказанно горящие в ночи! Да разве они идут в сравнение с человеком, который сам открыто обвинил себя в том, что он, мол, коммунист?
Вот как, сказала мама. Так ведь за одно за это в лагерь, поди, не сажали.
С невольным удивлением Нелли отметила, что лицо этого человека все ж таки способно было измениться. Правда, он уже не мог выразить ни злости, ни недоумения, ни озадаченности, В его распоряжении остались всего-навсего глубинные оттенки усталости. Точно обращаясь к самому себе, без упрека, без особого нажима он проговорил: Где вы все только жили.
Конечно же, Нелли не забыла этих слов, но лишь позднее — спустя годы — они стали для нее чем-то вроде девиза.
Ночевать под открытым небом было холодно. Когда, доев вишни, вы опять сидите в машине, едете обратно в Л., уже почти решившись распрощаться с этим городом, X. рассказывает своей дочери Ленке, как они, пленные, жили в палатках на просторном, отлогом лугу — западнее Эльбы, которую он потом переплыл на лодке, чтобы удрать в родные края,— как им опостылела американская тушенка (есть ее приходилось без хлеба) и как один из пленных каждое утро выходил из своей палатки, поставленной повыше других, и протяжно, с подвывом, кричал на весь лагерь: Не-е-емцы-ы, не-е-емцы-ы. всё-о-о дерьмо-о-о!
X. повторил этот крик, двадцать шесть лет стоявший у него в ушах, а Лутц неожиданно сказал: Не очень-то он и ошибался, надо отдать ему справедливость. X. продолжил рассказ: первый побег кончился неудачей, зато вторая попытка переплыть Эльбу увенчалась успехом, и он поспешил домой, не один день шел, временами батрачил у крестьян — за питание и харчи на дорогу. В пути разжился штатской одеждой — с бору да с со-сенки, на вид совсем был мальчишка. Военные патрули его не задерживали. Так он избежал тягот лагерной голодухи.
Ленка заметила, что обнаруживается все больше случайностей, которые либо должны были, либо не должны были произойти, чтобы ее родители в конце концов повстречались, а там и она сама родилась. Она не знала, как быть: считать ли себя теперь ничтожеством или, наоборот, пупом земли. В сомнительных ситуациях выбирай середину, сказал ее дядя Лутц, того и другого поровну.