Слушаясь напряженных пальцев, фигурный рычаг толкнет спусковой, головка утопит шептало и освободит затворную раму; под действием амортизаторов и возвратно-боевой пружины рама повернет рычаг-подаватель, продвинув вперед до упора ударник и толкнув газовый поршень.
Патрон с пулей, скользнув по пульному скату, провалится в широкую часть пульного окна и окончательно дошлется в патронник.
Затвор ударит передними заплечиками по боковым выступам внутри ствольной коробки и приведет в движение ударник.
Ударник коснется бойка.
Тот клюнет острым носиком оранжевый кругляшок капсюля — и ударный состав взорвется, чтобы через затравочные отверстия в дне гильзы воспламенить пороховой заряд…
Выстрел!
Тяжелая пуля, выцелившая добычу, еще будет набирать ход, а пороховые газы уже устремятся в свою камору, чтобы задать поршню импульс отдачи.
Газовый поршень метнется назад, отбросит затворную раму в крайнее положение, затворная рама тоже вернется на свое место.
Выбрасыватель выхватит гильзу из патронника, и она вылетит через окно рамы и коробки.
Затворная рама ударит в амортизаторы, сожмет пружины, на мгновение остановится, а потом с нарастающей скоростью устремится вперед, чтобы повторить все с самого начала…
Выстрел!
Выстрел!
Выстрел!
Череда выстрелов, слившаяся в непрестанный грохот!..
Переводя дух, Саид Пашколь стоял у смолкшего пулемета.
Мальчишеская дрожь стихла, оставив по себе легкую слабость и сладкое ощущение удачи.
У него самого потерь не было, если не считать нелепую смерть второго номера одного из расчетов.
Так всегда. Коли человек не вовремя берется за патронную коробку и пускает зайчиков, раскрывая засаду, то даже если в этот раз все обойдется, все равно жди какого-нибудь дурного продолжения.
Несомненно, он заслуживал дисциплинарного взыскания. Однако теперь о взысканиях не могло быть и речи: второй номер лежал в стороне с широко разъятой черной пастью, каким на взгляд стороннего представало его перерезанное горло. С покойника не взыщешь. Из пасти горла уже даже не сочилась кровь, в первое мгновение так пылко хлынувшая наружу. Зачем он наклонился? Что хотел несчастный второй номер рассмотреть в мертвом лице советского сержанта? Вопреки ожиданиям, сержант оказался жив. И доказал это мгновенным и точным рывком десантного ножа.
Что сказать? Боец — глупец, сержант отважен — последнее деяние его жизни, как ни крути, оказалось храбрым и доблестным.
Саид оторвал взгляд от лежащих бок о бок мертвецов.
Взвинченные успехом и нелепой смертью товарища, моджахеды с визгом и воем, орудуя тесаками и прикладами, терзали и калечили вражеские тела.
Саиду не хотелось участвовать в том, что они делали. Да он и не смог бы, не уронив при этом своего достоинства: он командир.
Однако и останавливать их было не время. Через десять минут они успокоятся сами. Еще через пять он даст команду на отход.
Скомканная мешковина валялась возле остывающих пулеметов…
Возможно, они отрежут кому-то голову. Может быть, многим.
Наверное, если бы он тоже читал книгу Секста Юлия Фронтина, его туманная, не сформировавшаяся до конца мысль насчет того, что жестокость войны диктуется самой войной, не только стала бы отчетливой, но и нашла бы неоспоримые подтверждения.
Жестокость войны вечна. Так было. И так будет. Головы? — подумаешь. Чтобы сломить упорство и самоуверенность осажденным в Пренесте, Луций Сулла показывал им головы вождей. Арминий, предводитель германцев, тоже велел насадить на копья и поднести к неприятельскому валу головы убитых… А Домиций Корбулон, осаждая Тигранокерт, казнил Ваданда и, чтобы ужаснуть неприятеля, велел баллистой запулить свежую черепушку внутрь укреплений…
Неведомый Саиду Пашколю Секст Юлий Фронтин, сотканный из жаркого дымного воздуха, трепещущего над забрызганными кровью камнями, усмехался: а ты как думал?
Щурясь, Саид поднес ладонь ко лбу и еще раз оглядел котловину.
— Отходим! — приказал он.
Через десять минут бойцы небольшого отряда растворились в ущелье, унося с собой еще не остывшее железо.
КОТЛОВИНА
Много позже Артем обнаружил, что о тех двух днях помнит больше, чем мог бы видеть, даже если бы обрел способность находиться сразу всюду. Бессчетные обстоятельства произошедшего рисовались перед ним призрачными, часто бесцветными, но совершенно ясными картинами.
При этом память обходилась с ними иначе, чем со всем прочим своим имуществом: будто это был особый архив, что-то вроде закрытого гэбэшного спецхрана, куда доступ если и возможен, то лишь по очень особому разрешению, подтвержденному бумагой с синими печатями.
Будь его воля, он и вовсе закрыл бы двери этого мрачного заведения, навесил замки, забил косой доской — не знать, не помнить, забыть, пусть заживет, затянется: когда-нибудь проведешь ладонью по культе, а ничего нет — будто и не было.
Забыть не получалось. Спасибо и на том, что не всегда помнил, не каждую минуту.
При этом (если развивать сравнение с хранилищем), архивная документация была хоть и изобильна, но не вполне однозначна. Многое в ней существовало в качестве предположений, но лично ему эти предположения представлялись несомненными фактами.
Казалось, случившееся расслаивает сознание, населяя каждый отдельный пласт мыслями и чувствами других людей — тех именно, чьи тела (и части тел) они выносили из котловины, где погибла рота капитана Розочкина.
Надо полагать, что, поджидая роту, три пулемета (один из них крупнокалиберный ДШК) заняли к рассвету самые выгодные в тактическом отношении позиции: два — на склоне одной высоты, третий — на вершине соседней, для перекрестного огня. Стреляные гильзы весело и даже празднично блестели на солнце: уже никому не нужные, никчемные, они нисколько не тяготились своей бесполезностью.
Сержант Просяков рассказал, что в кишлаке они видели двух духов. Духи ускользнули, Розочкин решил двинуть дальше, чтобы, вероятно, в конце концов настичь беглецов.
Но почему рота не обнаружила засаду? Почему так беззаботно растеклась по цветущей долине — будто на прогулке?
Этому было только одно объяснение: противник принял все меры, чтобы тщательно замаскировать позиции.
Нашлось и подтверждение — несколько брошенных душманами кусков мешковины. Наверное, накрывшись коричнево-желтой мешковиной, человек совершенно сливался с бурыми тонами осыпных склонов. И даже на зеленом холме выглядел всего лишь куском скалы, камнем, не вполне обросшим травой.
Случившееся представлялось так ясно, что временами ему казалось, будто он сам был там, под пулеметами. Картина уничтожения вставала целиком, увиденная не одной, а, пожалуй, парой десятков глаз; более того, несколько из этих пар принадлежали не гибнущим товарищам, а врагу — тем людям, что смотрели сверху в прицелы.
Он не только видел, с какими удивленными лицами валились наземь первые, но и сам был и одним, и другим, и третьим из них — размноженный взгляд, перед тем как погаснуть, в последнее мгновение жизни останавливался то на отдельном камушке в галечной россыпи, то на нескольких травинках, то на крапчатой поверхности сухого булыжника.
Вместе с другими он падал, надеясь найти укрытие за отдельными валунами и в мелких, по колено, щебенистых овражках, сбегавших к руслу реки.
И он же, глядя сверху, азартно понимал, что их попытки укрыться совершенно напрасны.
Казалось, это прямо у него на глазах сарбазы, поначалу искавшие укрытия наравне с советскими, дружно поднялись на ноги и, кидая автоматы и поднимая руки, с разноголосым воем кинулись к зарослям, к дальнему краю долины, где она снова обращалась в узкое ущелье… но на полпути их настигли пулеметные очереди, и все они остались лежать между валунов.
Так ли было? Скорее всего.
Но, с другой стороны, почему, например, капитан Розочкин с первой секунды боя повел себя так, будто не видел иного выхода, кроме как оказаться убитым, хотя не мог еще знать точно, что никакой иной возможности действительно не существует не только для него, но и для всех его бойцов?