В ШЕЗЛОНГЕ УДОБНО ЛЕЖИТ эта юная женщина, которая осталась в горах, чтобы учить кандидатский минимум. Тккие разборки с книгами и конспектами заставляют всё остальное отступить на второй план. Природа настоящая, мысль стремится в будущее, а долгие разборки с собой лежат посередине. Свет приходит и уходит, но то, что выходит из мыслей, потом не выгонишь. Гудрун Бихлер из Граца, где она жила со своей кошкой в квартирке без удобств, оставшейся от родителей, которые переехали на окраину города (кошка молодой мёртвой под присмотром, читатель, так что можешь не звонить, с этим я не буду разбираться, там, где мы все сидим, разобранные по парам и затем рассаженные за разные парты, потому что много болтали, особенно я!), да, эта Гудрун, она изнуряет себя, голова так и льнёт к мыслям, это надолго отрывает её от всего остального, что носит земля: от рекламных щитов, перед которыми беззащитно человечество в своей тщете добиться для себя дешёвых перелётов, льгот и скидок, пока грызущийся за клиентов картель сам не заполучит их по самому дешёвому тарифу. Из единственного, какие есть, единства живых Гудрун Бихлер исключена (для многих она и вовсе невидима и не требует отдельного посадочного места), она сама не знает, что произошло. Пожелай она забронировать себе льготный тариф, она бы не знала, куда и обратиться. Так для одиноких единственно возможно: бежать куда-нибудь подальше, где они тоже потом не смогут жить. По ту сторону обвинения или признания для них уготовано место, где они смогут бесконечно смотреть в землю, если с ними кто-то поздоровается или захочет поболтать, в этой гостинице среди стариков, которые никогда не умолкают, потому что знают: безмолвие для них только начинается! Деревья, тени которых перечеркнут тебя. Многие, кто хочет подвести черту, куда-нибудь уезжают. Выходят на солнце, щурясь на яркий свет там, где они могут стать более могущественными свидетелями нашей цивилизации и отведать её благ, коли уж они приняли вызов — вызов в Грецию, в Анатолию, в Калифорнию, — куда ни глянь, повсюду одна неизвестность, нет ли другого местечка получше. Нет, лучше оставайтесь здесь и покажите, кто тут хозяин.
А тут ещё это воспоминание о двери ванной комнаты, которую давно не мыли; быстро вскрыла упаковку лезвий, невзначай порезала большой палец; мрачный шов, которым мы все сшиты, немного надорвался, вода обрушилась в ванну, потом пар, который хотел обмануть её отражение в зеркале, — до отражения ли, когда уже и тени больше не отбрасываешь. На что сдался жизни этот избалованный отпрыск, который должен учиться, но в этом акульем питомнике, университете, не поплаваешь, не поставив на карту свою жизнь. На что сдалась жизни Гудрун? Нельзя долго раздумывать, когда сзади на тебя набрасывается голодный зверь: только попробовать! — а впереди манит водяной смерч с бездной незнакомых, поющих, блаженных духов, — может, всё же сделать это (пока они не раздумали). За окнами пожилые деревья, отплодоносившие своё, занимаются ритмической гимнастикой. Окажись среди них древо жизни, оно бы присмотрело за тем, чтобы ни одна его ветвь не была сломлена. Как раз была весна, время ветвиться эстетическим категориям, которые мы не можем ухватить, хотя они чёрным по белому собраны на этих листах в букет. Так же, как и ошибки, которые можно совершить против них, например здесь и сейчас. Эти пассажи из книг перенастроили молодую женщину, это уже не квинты второго класса музыкальной школы, их спектр колеблется у основного тона. Подсознательно эта женщина уже давно настраивает себя на смерть, странников не удержишь, и все эти дивные обертоны, которые не дают нам задавать тон, приводят к депрессивному расстройству. Так и Гудрун Б. больше нельзя выделить из всех этих звонов и дребезгов как хороший тон творца. Видимо, она смешалась со всем этим из замешательства; я тоже не знаю, отчего люди губят себя, некоторые могут предсказать это по цветам, которыми они разжились у флористки, вечно промышляющей обходом местных ресторанов, а другие и сказать не могут. Дело вкуса. Одной щепоткой жизнь не пересолишь, а свора поваров не тронет нас настолько, как этот один, испортивший нам всю еду. Предварительный обморок — последний протест, организм переключается на нуль, разница исчезает, нервам поступает телеграмма, и иной раз её заберут, а другой раз нет; жизнь, облокотившись у окошечка, клянёт почтового служащего, что тот не может найти бандероль, ну и пусть она тогда лежит. Последний удар сердца — ни секунды дольше эта студентка не жила, но и ни секунды меньше, скоро юную покойницу смогут осмотреть. Кровь течёт из её запястий и стекает в свилеватое озеро, окружившее её. Электрические импульсы отчаянно гребут по её нервам в своих крошечных лодочках, брошенные туристы, они-то забронировали себе место до самого конца, а их взяли и высадили на скудную почву — как быстро это делается иной раз! Некоторые мёртвые знают своё предназначение, другие действуют наобум, потому что не особенно хотят знать, куда зайдёт дело. Как последний укор — лезвие вонзается в мякоть между связками, которые раньше служили Гудрун для игры на пианино, как шпоры в бока. Будто Гудрун ковбой, который пытается укротить необъезженного коня, лишь бы тот его не сбросил; металл вгрызается в нежные запястья, в эти шарниры, будто специально созданные для тетрадок, газет и книг, а теперь превратившиеся в петли для дверей, которые выплёвывают людей, но не в натопленный зал, в звон бокалов, смех и гомон голосов (как кто-то однажды выразился, чтобы коротко определить то настроение, которое знакомо каждому, но которое трудно выразить в трёх словах, хотя за это даже приз определили: чернильную ручку, чтоб она вас потом обделала!), а наружу, в ночь, в место почивших в бозе, поблекших на бумаге, истёршихся на камне, на черепках, на глине и металле. Представьте себе, вы пустились в прекрасное странствие, но вас ожидает не четырёхзвёздный отель — вас, как двести граммов колбасы внарезку, швыряет в ночь, на острый, как нож, рубеж жизни. Вам уже никогда не собрать костей в этой комнате страха. Вы вдруг лишаетесь всего очарования. Белое тело, животное, будто никогда не видевшее света, погружается на дно; волосы ещё пытаются держаться на плаву, расплывшись по верху горячего садка на тот момент, когда у двери слышится звонок, который больше некому услышать. Эта молодая женщина слишком много учила, то есть пыталась создать собственное учение, но так и не нашла его начал, где берёт начало дорога в жизнь нуждающихся в знании, на которой женщина, однако, встречала лишь таких же нищих, как она сама. В чтение и письмо она никогда особенно не погружалась; откуда же такая погружаемость в садок, куда она себя посадила, — в науку? Мы тоже часто думаем, что это не стоило того; Гудрун понадобились целые годы мнимого беспамятства, чтобы понять это. В деревне Знания её не хватятся. Её сущность давно вытекла к тому моменту, когда мать запасным ключом открыла квартиру и ворвалась, спеша к ложу последнего упокоения дочери, к берегу всех приливов. Но это был не Вильдбах, а пруд на меховом подкладе, уже не греющий даже ноги. Без белых лебедей и царственно гуляющих прохожих — последней спасательной колонны, которая вытряхивает воду на свою же допустимую нагрузку и вдруг останавливается, смирившись, и бросает в неё скомканную пачку из-под сигарет.
Ветер пуще прежнего принялся задирать деревья. Те гнутся, все в одну сторону, будто бредут, наклонившись, по сельской дороге. Штирия — защитная зона, в которой дремучий лес отгоняет бури на окольные пути. Эти леса грезят о мёртвых, как голодные тела о пище. Здесь истлевшие и иссохшие вовлечены в такую увлечённую борьбу за воскресение, будто хотят добиться повышения пенсии задним числом. Гудрун, у которой развилось чутьё на эти вещи (она сама чуть было не пустила корни, но была выдернута), всё равно не верит чутью, поднимает голову от своей книги и прислушивается, как техника шагает вперёд: этот Эдгар Гштанц и летом не станет ходить по альпийским лугам пешком! Странные какие тучи ворочаются в небе, налезая друг на друга. Если бы хозяйка пансиона не знала лучшего объяснения, она бы сказала, что это феном их гоняет, но почему-то холодновато. Она уже в третий раз выбегает на порог, среди своих неспешно копошащихся гостей, чтобы глянуть на небо, которое она бы простирнула при шестидесяти градусах, чтобы оно стало не просто чистым, а ослепительно чистым. Она подсчитывает заказы и записывает в свой блокнот. Может, это считаные заказы, спрашивает себя Гудрун в шезлонге, где она распята на пытки мучительными думами. Только такие неискушённые, как она, всегда хотят распоряжаться собой, чтобы потом всё равно отдать себя в распоряжение других людей — в белых халатах, — соединённых между собой мостками носилок. Ношу погрузят в фургон нейтрального серого цвета и потом где-то зароют, после того, как с пациентки снимут усиленное наблюдение. И всё. Потом земля постучится в крышку гроба со своим последним правом, которое у неё некому будет оспорить. Должно быть, туда же несколько лет назад прошаркали и деформированные ступни в чёрных чулках. Вся семья в сборе! Деревья прощально машут листьями, и начинается ужасное — облететь всю землю, обрыскав перед тем Германию и Австрию, вплоть до последней щели. С тех пор как эти страны закрыли свои фабрики мёртвых, они переключились на чувства, это медийное лекарство, которое нам каждый вечер закапывают в глаза. Гудрун следовало бы начать знакомиться с коллегами-покойниками, такими же многообразно повреждёнными объектами, как и она сама, но, поскольку у неё никогда не было денег на приличную одежду, она и перед жертвами распада является не сказать чтоб одетой. Она хочет назад, чувствуя, что была обделена жизнью. Пусть они (кто?) снова отпустят её пожить на земле. В конце концов, этого хочется каждому. Вдоль автобусного маршрута заметны изменения, остановки вдруг сдвигаются, люди тщетно ждут и удивляются, что знак остановки автобуса и маленькое расписание, прикрытое от дождя козырьком, куда-то исчезли.