Я вышел в тамбур и стал в открытой двери вагона. Метрах в пятидесяти, на запасном пути, стоял бронепоезд. На бронепаровозе копошились ремонтники. Но ассоциация с песней, в которой «наш бронепоезд стоит на запасном пути», у меня почему-то не возникла.
Наши вагоны примостились на невысокой насыпи. По осыпающейся гальке шла цыганка, а за ней выводок грязных, измученных и худых детей, вероятно, погодков. Пять девочек и мальчиков, самой старшей не более десяти, а младшему, типичному микеланджеловскому купидону, но очень замурзанному, не больше пяти. Цыганка тоже была истощенной. Мне она показалась старой. Не меньше тридцати, может быть, даже с лишним. Распущенные чёрные волосы ниспадали ниже лопаток. Из одежды её я запомнил только длинную развевающуюся чёрную юбку. Цыганка увидела меня и остановилась.
– Хорошенький, дай погадаю.
Я рассмеялся. Хорошенький! Додуматься до такого!
– Не надо гадать. Погодите, я вам чего-нибудь вынесу. – Хорошенький! Она с такой же лёгкостью могла назвать меня Аполлоном Бельведерским. Зашёл в купе, взял со столика буханку хлеба и вынес цыганке. На глазах у неё появились слёзы. Дети, которые до этого меланхолично босыми ногами перекатывали гальку, вдруг посмотрели на меня как на существо неземное. Буханка хлеба в ту пору, конечно… Но ведь их шестеро. Таких голодных. О, я знал, что значит быть голодным!
– Хорошенький, дай руку. Погадаю тебе. Хорошее у тебя будущее, хоть и трудное.
– Нет, спасибо, не надо.
Из-за моей спины из тамбура протиснулся Коля Гутеев.
– Погадай мне.
Цыганка пристально посмотрела на Николая и отошла от лесенки вагона.
– Постой! Я тебе тоже дам буханку хлеба.
Цыганка на мгновение остановилась. Остановилась так, что, казалось, завизжали тормоза. Снова глянула на Колю и, не промолвив ни слова, направилась к вокзалу. Дети поплелись за ней.
Из вагона нас окликнул Степан Лагутин, и мы забыли о встрече с цыганкой.
Вспомнил о ней только в октябре. Госпитальная палата, в которой я лежал, в другой жизни была школьным классом. Госпиталь в городе Орджоникидзе. В огромном окне сверкала заснеженная шапка Казбека. Я смотрел на неё, как завороженный. Что-то говорило мне, что эта неземная красота отторгает от меня все боли и несчастья. Не знаю, не помню, были ли такие цвета на одежде цыганки, но однажды перед заходом солнца, когда одна вершина Казбека зарумянилась, а на второй нерешительно смешалось розовое с нежно-лиловым, я вспомнил цыганку у подножья нашего вагона. И выводок голодных детей. И изумление на их лицах, когда она почему-то просто так вдруг не взяла буханку хлеба. Почему она отказалась погадать Коле Гутееву? Неужели знала, что произойдёт? Неужели знала, что случится той страшной ночью, когда погибнет Коля, а меня, раненого, Степан Лагутин чудом вытащит из немецкого тыла? О каком трудном моём будущем она говорила? Может быть, знала о моём ранении? Ладно, допустим, она знала, что Коля погибнет. Но ведь он предложил ей буханку хлеба! Гадая, могла не сказать ему о гибели. Почему она этого не сделала? Шутка ли, буханка хлеба! Отказаться от неё матери пяти голодных детей, чтобы не высказать правды, которая никому не может быть известна... Невероятно!
Я пытался вспомнить, как выглядела эта цыганка. Красивая? Не знаю. Тогда мне, семнадцатилетнему, она казалась старой, значит, не должна была казаться красивой. Не помню, в госпитале или только сейчас, вспоминая, я увидел на её измождённом лице гордое благородство.
ЭТОТ день вместил в себя многое. Правда, он оказался днём исключительным: в отличие от других дней, наше отделение, находясь на передовой, на самом деле не подвергалось опасности. И всё же, мне кажется, не в этом его исключительность. Я увидел мать, которая не солгала, хотя ее ложь никто не в состоянии был бы обнаружить. Не солгала и оставила голодными своих детей!
Прошло шестьдесят шесть лет после того летнего дня 1942 года, который прокручивается сейчас в моём сознании как полнометражный документальный фильм. Наверное, это закономерно, что самым ярким событием ТОГО дня, почти не обратившим на себя внимание в ту пору, осталась встреча с цыганкой.
Июнь 2008 г.
Саша Ермолаев
Старательно пытаюсь вспомнить, был ли Саша с нами в 21-м учебно-танковом полку, то есть, воевал ли он на Северном Кавказе? Нет, не могу вспомнить. Но, судя по некоторым косвенным признакам, в Первое харьковское танковое училище он попал с гражданки, может быть, даже сразу после окончания школы. Будь он с нами в учебно-танковом полку, его патологический аппетит обратил бы на себя наше внимание. Вернее, в полку он бы просто не выжил.
Мы, с нормальным аппетитом в этом проклятом подразделении доходили от голода. Жизнь продолжала в нас теплиться только благодаря вареву из заплесневевшей кукурузы, которую в первые дни, сразу после выписки из госпиталя, я вообще не мог взять в рот. А уже через несколько дней вынужден был привыкнуть. Куда денешься? Но и этого несъедобного варева, от которого отвернулась бы нормальная уважающая себя свинья, нам тоже не хватало. Нет, Саши определённо не было в 21-м учебно-танковом полку. Следовательно, он попал в нашу роту из гражданки в числе нескольких только что призванных в армию. Если я не ошибаюсь, таких было не более десяти человек. Может быть, даже меньше. Основную массу роты составляли фронтовики, воевавшие на Северном Кавказе.
С Александром Ермолаевым мы были в разных взводах. Внешне он ничем не выделялся в среде ста двадцати пяти курсантов роты. Обычный парень с доброй физиономией. Рост чуть выше среднего, сантиметров примерно сто семьдесят восемь. Строевой подготовкой не блистал. Вообще был каким-то мешковатым, рыхлым, что ли. Голос у него был несколько крикливый, высокий тенор, переходивший моментами в дискант, когда Саша возбуждался. Изредка он производил впечатление недотёпы.
Уже к концу первого месяца нашего пребывания в училище Саша начал становиться училищной знаменитостью. Дело в том, что он болел булимией. Слово булимия я тогда услышал впервые. Оказалось, что булимия это постоянное чувство голода. Человек, страдающий булимией, не может насытиться. Врачи приписали Саше две курсантских пищевых нормы.
Следует заметить, что после 21-го учебно-танкового полка еда по девятой курсантской норме вообще показалась нам райской пищей. Даже со своим зверским аппетитом я не мог бы одолеть пусть не полной, но хотя бы ещё половины такой нормы. А Саше и двух норм не хватало. Сразу после еды он подходил к окну раздачи и выпрашивал добавки у помощника дежурного по кухне. У нас это называлось – закрывал амбразуру своим телом. На первых порах помдежи, ещё не имея представления о том, что такое Сашина булимия, в лучшем случае выставляли ему миску, скажем, плова, который был у нас в обед на второе. Но Саша быстро вылизывал миску так, что и мыть её не надо было, и снова закрывал амбразуру своим телом.
В училище было шестнадцать рот. Каждый день в наряд выделялась одна рота. Из дежурной роты одно отделение назначалось в кухонный наряд. Круглосуточная работа на кухне, готовившей пищу примерно на три тысячи ртов, была не из лёгких. Но курсанты, в общем, любили кухонный наряд. Наесться там можно было от пуза. Так вот, по мере заступления рот в наряд всё училище постепенно узнало об аппетите курсанта Александра Ермолаева. И когда Саша закрывал амбразуру своим телом, сердобольные помдежи выставляли ему уже не миску, а полбачка каши, то есть порцию на семь курсантов. До меня просто не доходило, куда это всё помещается, и как человек, съедая такое количество пищи, не толстеет.