Все девять лет его подлинного царствования (Консульство тоже было царствованием) ему было видно, что он везде внушает и восхищение и недоверие, порой порицание, но не сомнение.
Сомневаться? В чем? В его удаче!
Его даже упрекали! И где он встретил первые упреки? В своей армии, в своей гвардии, у своих ветеранов!
Роковая капитуляция у Байлена нанесла ужасный удар его репутации.
Вар, по крайней мере, дал убить себя и свои три легиона, которые требовал от него Август, — Вар не сдался!
Еще до того как уехать из Вальядолида, Наполеон знал уже все то, что ему сейчас сказал Камбасерес, да и многое другое тоже.
Накануне отъезда он сделал смотр своим гренадерам. Как ему донесли, эти преторианцы ворчат, что их оставляют в Испании, и ему захотелось взглянуть вблизи на знакомые лица, загоревшие под солнцем Италии и Египта, чтобы узнать, хватит ли у них смелости быть недовольными.
Он спешился и прошел перед их рядами.
Мрачные и молчаливые, гренадеры взяли ружья на караул; не было ни одного крика «Да здравствует император!» Один-единственный человек прошептал: «Во Францию, сир!»
Именно этого и ждал Наполеон.
Резким движением он вырвал у солдата из рук оружие и, вытащив его из рядов, сказал ему:
— Несчастный! Ты заслуживаешь, чтобы я приказал расстрелять тебя, и не знаю даже, что меня удерживает сделать это!
Затем, обращаясь ко всем, он добавил:
— О! Я отлично знаю, что вы хотите вернуться в Париж к своей привычной жизни и к своим любовницам. Так вот, я продержу вас под ружьем до восьмидесяти лет!
Он швырнул оружие в руки гренадера, и тот выронил его от боли.
В этот миг ожесточения он увидел генерала Лежандра, одного из подписавших капитуляцию у Байлена.
Он пошел прямо к нему; глаза его угрожающе сверкали.
Генерал застыл на месте, словно его ноги вросли в землю.
— Вашу руку, генерал, — сказал Наполеон.
Генерал неуверенно протянул руку.
— Как эта рука, — продолжал император, глядя на нее, — не отсохла, подписывая капитуляцию Байлена?
И он оттолкнул ее, как сделал бы, если бы это была рука предателя.
Генерал, который, подписывая капитуляцию, только подчинялся приказам свыше, теперь стоял уничтоженный.
Затем Наполеон с пылающим лицом снова сел на лошадь и возвратился в Вальядолид, откуда, как мы уже сказали, на следующий день он отправился во Францию.
Вот в таком расположении духа он находился в то время, когда камердинер снова открыл дверь и объявил:
— Его превосходительство министр полиции.
И на пороге появилась физиономия Фуше: всегда бледная, от страха она побледнела еще более.
— Да, сударь, — сказал Наполеон. — Я понимаю, что вы явились ко мне полный неуверенности.
Фуше обладал одним из таких характеров, что отступают перед неизвестной опасностью, но, как только эта опасность обретает форму, идут прямо на нее.
— Я, сир? — спросил он, поднимая свою голову с желтыми волосами, бледно-голубыми глазами, мертвенно-бледным лицом, широким ртом. — Почему я, бывший Лионский расстрельщик, должен являться к вашему величеству полный неуверенности?
— Потому что я не Людовик Шестнадцатый!
— Ваше величество намекает — и не в первый раз — на мое голосование девятнадцатого января…
— Ну, а если намекаю?
— Могу ответить, что, будучи депутатом Национального конвента, я принес присягу нации, а не королю, и я сдержал свою присягу нации.
— А кому вы присягали тринадцатого термидора седьмого года? Мне?
— Нет, сир.
— Почему же вы так хорошо служили мне восемнадцатого брюмера?
— Помнит ли ваше величество слова Людовика Четырнадцатого: «Государство — это я»?
— Да, сударь.
— Так вот, сир, восемнадцатого брюмера нацией были вы — вот почему я служил вам.
— Что мне ничуть не помешало в тысяча восемьсот втором году отобрать у вас портфель министра полиции.
— Ваше величество, вы надеялись найти министра полиции если не более верного, то более ловкого, чем я… Вы вернули мне мой портфель в тысяча восемьсот четвертом году!
Наполеон несколько раз прошелся взад и вперед перед камином, склонив голову к груди и комкая в руке листок бумаги, на котором Жозефина написала несколько слов.
Затем он вдруг остановился и поднял голову.
— Кто разрешил вам, — спросил он, устремив на министра полиции свой ястребиный взгляд, о каком говорит Данте, — кто позволил вам говорить с императрицей о разводе?
Если бы Фуше не стоял так далеко от света, то можно было бы увидеть, что его лицо стало еще более мертвенно-бледным.
— Сир, — ответил он, — мне представлялось, что ваше величество горячо желает развода.
— Я сообщал вам об этом желании?
— Я сказал «мне представлялось», и я думал сделать приятное вашему величеству, подготовив императрицу к этой жертве.
— Да, и как всегда, грубо.
— Сир, свою натуру не переменишь: я начинал надзирателем в ораторианском коллеже и командовал непослушными детьми, поэтому у меня кое-что осталось от несдержанности молодого человека. Я дерево, приносящее плоды; не требуйте от меня цветов.
— Господин Фуше, ваш друг (Наполеон намеренно подчеркнул эти два слова) господин де Талейран обращается к своим слугам с одним лишь советом: «Поменьше усердия!» Я одолжу у него эту аксиому, чтобы порекомендовать ее вам; на этот раз вы переусердствовали: я не хочу, чтобы за меня брали инициативу ни в государственных, ни в семейных делах.
Фуше стоял молча.
— Да, кстати, о господине де Талейране, — сказал император. — Как могло случиться, что, оставив вас смертельными врагами, я по возвращении нахожу вас близкими друзьями? В течение десяти лет вашей взаимной ненависти и вашего взаимного шельмования я слышал, как вы его называли фривольным дипломатом, а он считал вас грубым интриганом; вы презирали его дипломатию, заявляя, что она движется сама собой благодаря победам, а он насмехался над тем, как вы выставляете напоказ полицию, работа которой в условиях всеобщего подчинения стала легкой и даже ненужной. Послушайте, неужели ситуация настолько серьезна, что вы, по вашим словам жертвующий собой ради нации, да и он — оба забыли о своих разногласиях? Льстецы помогли вам сблизиться, вы публично помирились и стали открыто наносить друг другу визиты; вы нашептали, видимо, друг другу, что я, возможно, наткнусь или в Испании на кинжал какого-нибудь фанатика, или в Австрии на ядро пушки; не правда ли, вы говорили об этом?
— Сир, — ответил Фуше, — испанские кинжалы знают толк в великих королях: свидетельство тому Генрих Четвертый, а австрийские ядра — в великих полководцах: свидетельства тому Тюренн и маршал Бервик.
— Вы отвечаете лестью на факт, сударь. Я не умер и не хочу, чтобы делили мое наследство при моей жизни.
— Сир, эта идея далека от всех, и особенно от нас.
— Так далека от вас, что мой преемник уже был выбран, назначен вами! Почему вы его заранее не короновали? Момент выбран отлично: папа только что отлучил меня от Церкви! Так что же, сударь, вы полагаете, что корона Франции подходит к любой голове? Из великого герцога Саксонского можно сделать короля Саксонии, но из великого герцога Бергского не делают короля Франции или императора французов: чтобы стать одним, надо быть из рода Людовика Святого; чтобы стать вторым, надо быть из моего рода. Правда, у вас есть способ, сударь, ускорить события, когда меня здесь больше не будет.
— Сир, — сказал Фуше, — я жду, чтобы ваше величество указали мне на него.
— Да очень просто, черт возьми: оставить безнаказанными заговорщиков.
— Разве был заговор против вашего величества и виновные остались безнаказанными? Сир, назовите их.
— Это не очень трудно, и я назову вам троих.
— Ваше величество говорит о предполагаемом заговоре, открытом вашим префектом полиции, господином Дюбуа?
— Да, моим префектом полиции, господином Дюбуа, преданным не нации, как вы, господин Фуше, а мне лично!
Фуше слегка пожал плечами, но это движение, хотя и было очень незаметным, не ускользнуло от императора.