– Ты прав, – вырвалось у Фостия прежде, чем он вспомнил, что собирался ни в чем не соглашаться с Сиагрием.
– Костры и празднества не в обычаях тех, кто идет по светлому пути, сказала Оливрия. – Я тоже помню их с тех лет, когда мой отец еще не избрал путь фанасиотов. Он мне тогда сказал, что лучше обезопасить свою душу, чем беспокоиться о том, что случится с твоим телом.
Священник в храме говорил о том же, и его слова глубоко запали в сердце Фостия. Те же слова, но сказанные Ливанием, пусть даже переданные через Оливрию, не прозвучали для Фостия столь же убедительно. Ересиарх произносил лозунги фанасиотов, но жил ли он в соответствии с ними? Насколько Фостий успел заметить, он был бодр, не голодал и не нищенствовал.
Лицемер. Слово прогремело у него в голове, словно тревожный колокол на скалистом побережье. Лицемерие было тем самым преступлением, в котором Фостий мысленно обвинял отца, большинство столичных вельмож, вселенского патриарха и почти все духовенство. Именно поиски неприукрашенной истины толкнули его к фанасиотам. И тот факт, что Ливаний оказался не без греха, заставил его усомниться в безупречности светлого пути.
– Я не отказался бы видеть день солнцеворота событием не только скорбным, но и радостным. В конце концов, после него нам обеспечен еще год жизни.
– Но жизнь в этом мире означает жизнь среди порожденных Скотосом вещей, – заметила Оливрия. – Где же тут повод для радости?
– Если бы не существовало материальных вещей, жизнь подошла бы к концу, а вместе с ней и человечество, – возразил Фостий. – Неужели ты хочешь именно этого: умереть и исчезнуть?
– Нет, сама я этого не хочу. – Оливрия вздрогнула, но ее дрожь, как и дрожь Фостия в храме, была вызвана не погодой. Но есть и такие, кто хочет именно этого. Думаю, ты скоро увидишь некоторых из них.
– А по-моему, все они слабоумные, – вставил Сиагрий, хотя в его голосе не прозвучала обычная для него резкость. – Мы живем в этом мире и продолжим жить в следующем.
Оливрия тут же оспорила его слова. Существовало занятие, которому видессиане могли предаваться по поводу и без повода – теологические споры.
Фостий помалкивал и не вмешивался, отчасти по той причине, что склонялся на сторону Сиагрия и не желал обижать Оливрию, высказывая свои мысли вслух.
Воспоминание о руке Оливрии отпечаталось в его сознании и, в свою очередь, вызвало другое воспоминание – о том, как она лежала в подземной комнатке где-то под храмом Дигена в столице. Оно вполне соответствовало сегодняшнему празднику – по крайней мере такому, каким он его знал прежде. Это было время веселья, и даже определенных вольностей. Как говорилось:
«В день солнцеворота может случиться всякое».
Окажись это привычный ему праздник, он мог бы – а где-то внутри себя, там, где даже не рождались слова, он знал, что так и поступил бы, – попытаться сойтись с ней ближе. И Фостий подозревал, что она пошла бы с ним, пусть даже на одну эту ночь.
Но здесь, в Эчмиадзине, в день Зимнего солнцеворота, нельзя было даже задумываться о поиске плотских удовольствий. Самой мягкой реакцией на его предложение стал бы отказ, а вероятнее всего, его подвергли бы какому-нибудь варианту умерщвления плоти. И хотя он испытывал все нарастающее уважение к аскетизму светлого пути, его плоть не так давно уже подвергалась немалому, по его понятиям, умерщвлению.
Кстати, если он впутается в подобные неприятности, Сиагрий с превеликим удовольствием может превратить его в евнуха.
Сиагрий завершил свой спор с Оливрией словами:
– Думайте, как вам больше нравится, госпожа. Вы знаете об этих штучках поболее меня, уж это точно. Зато я знаю, что мой бедный сломанный нос обязательно отмерзнет и отвалится, если мы не найдем где-нибудь местечко возле огня.
– Здесь я не могу не согласиться с тобой, – сказала Оливрия.
– Тогда давайте вернемся в крепость, – предложил Сиагрий. – Уж там будет тепло, по крайней мере, теплее, чем здесь. А заодно я смогу запихать его величество в его роскошную каморку и немного отдохнуть.
В лед тебя, Сиагрий. Эта мысль мгновенно овладела сознанием Фостия, и он едва сдержался, чтобы не выкрикнуть эти слова. Его удержала лишь забота о выживании. Он пока еще весьма несовершенный фанасиот. Подобно Оливрии, Фостий любил телесную оболочку своей души, не задумываясь о ее происхождении.
Узкие грязные улицы Эчмиадзина были погружены почти в первозданный мрак. В столице те, кто вечером или ночью выходил по делу, покидали дома в сопровождении факельщиков и охранников. Одни лишь грабители радовались темноте.
Но сегодня ночью в Эчмиадзине никто не ходил с факелом и не боялся стать жертвой грабителей. К темному небу из разных мест возносились крики, но то были лишь молитвы и пожелания Фосу.
Заслонявший звезды силуэт крепости помог им отыскать дорогу от храма. Даже над воротами факелы были погашены – Ливаний согласился пожертвовать безопасностью, лишь бы соблюсти обычаи фанасиотов.
– Не нравится мне это, – пробормотал Сиагрий. – Любой сможет пробраться в крепость, а когда дураку перережут глотку, он от этого не поумнеет.
– Да в городе никого нет, кроме нас и нескольких васпуракан, – возразила Оливрия. – У них свои обычаи, и к нам они не лезут.
– Пусть лучше не пробуют, – буркнул Сиагрий. – Нас в городе больше.
Внутри крепости они наконец увидели свет. Облаченный в кафтан советник Ливания сидел за столом и обгладывал жареную куриную ножку, весело насвистывая при этом какую-то незнакомую Фостию песенку. Если он и слышал приказ о посте и покаянии, то весьма умело делал вид, что ничего про это не знает.
Сиагрий зажег свечу от торчащего из стены факела, взял в другую руку нож и подтолкнул Фостия к спиральной лестнице.
– Топай к себе, – велел он. Фостий едва успел кивнуть на прощание Оливрии, прежде чем она скрылась за поворотом лестницы.
Коридор, ведущий к его каморке, был погружен в чернильный мрак. Фостий повернулся к Сиагрию и показал на свечу:
– Можно мне зажечь лампу в своей комнате?
– Только не сегодня. Ты будешь дрыхнуть, а мне придется тебя караулить. А что мне за радость, коли тебе будет приятнее, чем мне?
Войдя к себе, Фостий снял плащ и положил его поверх одеяла на тюфяк. Затем забрался под одеяло одетым и сжался в комочек, пытаясь как можно быстрее согреться. Потом взглянул на дверь, за которой наверняка бродил Сиагрий.
– Дрыхнуть, говоришь? – прошептал Фостий. Может, он и плохой фанасиот, зато знает другого, который еще хуже.
Глава 7
Глаза мужчины шевельнулись в глазницах, и Фостий содрогнулся.
Слабым, но спокойным голосом лежащий сказал:
– Я плохо тебя вижу, но это дело обычное. Через несколько дней пройдет.
Так мне говорили те, кто прошел по этому пути до меня.
– Вот и х-хорошо, – пробормотал Фостий дрогнувшим голосом. Он устыдился собственной слабости, но ничего не мог с ней поделать.
– Не бойся, – произнес мужчина, которого, как сказали Фостию, звали Страбон, и улыбнулся. – Я знаю, что скоро сольюсь с владыкой благим и премудрым и отброшу груз своей плоти, столь долго тянувший меня вниз.
Фостию подумалось, что Страбон уже избавился почти от всей своей плоти.
Его голова превратилась в обтянутый кожей череп, а шея стала чуть толще ручки факела. Руки напоминали кривые иссохшие ветки, а пальцы – когти. На его костях не осталось не только жира, но и мускулов. Человек стал похож на скрепленный сухожилиями скелет, обтянутый кожей, но его слепые глаза сияли от радости.
– Скоро, – повторил он. – Скоро исполнится шесть недель с того дня, когда я в последний раз осквернил свою душу пищей.
Лишь один человек протянул более восьми недель, но он был толст, а я никогда не был чревоугодником. Скоро я вознесусь к солнцу и узрю лик самого Фоса. Скоро.
– А вам… не больно? – спросил Фостий. Рядом с ним спокойно сидела Оливрия. Она уже видела такие живые скелеты, и достаточно часто, чтобы не содрогаться при виде Страбона.