Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Отец много чего знал и умел, способностями обладал вышесредними, и именно поэтому, на мой взгляд, не получил толком образования. Все давалось ему легко, и, поняв, что у него все получается, он терял интерес к учебе. Переменил он не то пять, не то шесть институтов и техникумов, которые бросал сам, наскучив рутиною, судя по приличным оценкам в зачетках. Уже на моей памяти он закончил Воронежский авиационный техникум, когда диплом занадобился, чтоб получить должность начальника отдела.

Вообще отец был большим раздолбаем, даже удивительно, как он охмурил мою спокойную и ответственную мать. Он ее все-таки очень любил, баловал, дарил подарки, но, напившись, ругался, обзывал, выгонял из дому. Он вообще не отличался последовательностью. Да я говорил уже раньше.

Перевалив за тридцать, отец отяжелел и погрузнел, сердце было у него не совсем в порядке, но интереса к выпивке и компании он не утрачивал, с удовольствием и напором резался в карты и шахматы и расстраивался, что я не особенно интересуюсь картами, а к шахматам вообще равнодушен. Сам-то он любил играть и выигрывать, был азартным человеком. Шумно и по-детски радовался выигрышам, дулся и расстраивался по-детски же, проиграв.

За несколько лет до смерти он заинтересовался рыбалкой, накупил снастей и книжек, ездил другой раз с друзьями рыбачить. Особенных успехов у него я не припомню, да и, подозреваю, это было скорей изменением любимого образа компанейского существования, а не интересом к рыбалке как таковой.

Болезнь матери он не очень серьезно воспринимал или, скорей, гнал от себя мысли, насколько все серьезно. Он так же почти, как и прежде, периодически напивался и устраивал концерты, не сильно изменился. Наверное, надеялся, что все постепенно рассосется, как все постепенно рассасывалось раньше в его жизни, что ему повезет и выигрыш останется за ним. Она умерла в конце июня семьдесят пятого года. Чего-то онкологическое, не знаю, что, наверняка.

Он сник, стал скособоченный и некрасивый, потерял свой нерв и драйв. Он не любил и не умел проигрывать, а тут такое. Он тогда совсем не пил, начал худеть и скучнеть, иной раз, заговорив, нес какую-то, даже на мой тогда детский взгляд, ерунду. Потерял к нам с сестрой даже прежний, не очень сильный интерес, разве что иногда напряженно и внимательно нас рассматривал, ничего не говоря. И это пугало.

Была странна и непривычна вот эта его невозможная и непредставимая тихость. С таким проигрышем он не мог жить, не находил себя и умер в середине августа. Умер вроде как от инфаркта, но я думаю, что он умер от горя и от любви, которой теперь не было выхода. И выпендриваться тоже стало не перед кем.

Любил ли он меня? Не знаю, честно скажу. Я был маленький и толстый, склонный к слезам и не очень успешный в детских забавах. Дрался средне, без удовольствия, я и сейчас такой. Не гордился он мной, это уж точно. По моим представлениям, не было во мне тогдашнем поводов для его гордости. Я боялся его пьяного, я вообще боялся пьяных, когда был маленький. Он мной интересовался довольно эпизодически, по настроению—ну иногда уши надерет или, наоборот, притащит чего необычное из очередной командировки. Мне кажется, мы с сестрой были неким продолжением матери, ее подобиями, и самостоятельной ценности для него не представляли.

А впрочем, кто его знает? Спросить теперь некого.

От него я унаследовал вспыльчивость и нелюбовь к проигрышам. Форму головы и бровей. Его ошибки научили меня упертости и последовательности, серьезному отношению к мелочам и знанию наверняка, что за меня мое никто не сделает. Хотя подозревать меня в полностью серьезном и ответственном отношении к жизни было б смешно.

А еще благодаря ему я знаю, что бывает такая любовь, от которой умирают.

Медные трубы

Я был музыкальным ребенком.

В этом ничего нет особенного, почти все дети в той или иной степени обладают какими-то музыкальными способностями, но не все так за это страдают. Так что начальная фраза призвана выразить много всякого.

В частности, и такое: мне не повезло, я оказался музыкальным ребенком. По прошествии времени я понимаю, я был обречен заняться чем-нибудь музыкальным, но все-таки десять первых лет моей жизни я всласть валял дурака.

На одиннадцатом году жизни я, вздохнув обреченно, пошел записываться в духовой оркестр районного Дома пионеров. Руководил им тогда Алексей Емельяныч Баранов, ныне давно уже покойный, да будет ему земля пухом.

Это был человек непьющий, влюбленный в духовую музыку, глубоко презиравший всю остальную, и характер он имел скверный. Орал он на нас на всех без исключения репетициях с поистине комсомольским энтузиазмом, ругался как сапожник и мог даже отвесить крепкую затрещину, не разбирая пола и возраста. По идее, таким гадским отношением он должен был нанести нам кучу психологических травм, породить массу комплексов и разочаровать в себе до конца жизни. Убереглись мы тем, что просто не знали в те малопросвещенные времена о таких ужасах. А может, просто здоровые и толстокожие мы были дети, не те, о которых изводятся детские психологи. Да надо сказать, и его работенка не была легкой. Поскольку руководил он отнюдь не группой ботаников тщедушного сложения и в очках, а табуном наглых и цепких к жизни разновозрастных отпрысков рабочих семей, в основном с Монастырки и Двадцатки. Если кто из Воронежа и мой ровесник, он может легко представить, что имеется в виду. Прочим поясняю дополнительно, что условно осужденные пионеры не были у нас в оркестре экзотическим фруктами, а приводы по тем или иным поводом имели практически все. На попечении Емельяныча, так мы его называли меж собой, находился еще и оркестр четвертого интерната, коего контингента даже мы опасались, красномордые монастырские.

Короче, то еще занятие Емельяныч выбрал себе для прокорма.

Мы его любили, семь-восемь, а то и девять репетиций в неделю, в моей школе и Доме пионеров, посещали весьма исправно, Емельяныч мог непосещающих выгнать «под жопу коленом», как он сам выражался, без возврата, а терять такую компанию было жаль. Мы любили его нежно и беспощадно, таскали за ним портфель с нотами, оставались вечерами ремонтировать инструменты и перетягивать барабаны. Он оставлял не всех, и это было честью и признанием заслуг.

Как я говорил, Емельяныч был влюблен в духовую музыку, такое же отношение он прививал и нам, и мы с легким, но нескрываемым презрением относились к домпионеровским же народникам, балалаечникам и баянистам и с демонстративным равнодушием к волосатикам из домпионеровского же ВИА.

Мы были «духачи», элита и отборные части, нами начинались и завершались районные смотры самодеятельности, мы составляли предмет гордости домпионеровского начальства и служили ценной расчетной валютой в хитрых операциях того начальства, поддерживающего на плаву вечно тонущий корабль детской кружковой работы в районе.

Это незнакомые с предметом полагают, что в те густобровые времена все было на халяву, и текла она полноводной рекой, заполняя даже самые хитрые уголки, вроде кружков юных изготовителей кукол или детской студии художественной декламации. Этих, кстати, мы вообще за людей не считали и на робкие приветствия не отвечали даже кивками.

Я уж не говорю, что мы неизменно побеждали во всяких конкурсах строя и песни. Гонял нас Емельяныч по школьному и домпионерскому плацам нещадно, ругая на чем свет стоит и со всей серьезностью. Я только в армии понял, насколько нещадно, там строевые занятия были для меня курортом и расслабухой. А уж таких замысловатых именований служивых я ни от одного старшины не слыхал.

Большой честью считалось иметь право таскать свой инструмент домой, не оставляя его в инструменталке, иметь возможность заниматься еще и дома. Испортившие инструмент из привилегированной касты изгонялись моментально и навсегда, это было страшным позором. Борух (так меня прозвали позднее), надо сказать, все время, что занимался, таскал свою дудку, а потом корнет за собой, последующий финт с уходом меня был для Емельяныча ударом, от которого он так и не оправился, при встречах в школе он делал вид, что меня не замечает, и фыркал с презрением в сторону.

12
{"b":"165460","o":1}