Попельский уселся под окном и оперся спиной о подоконник. Таким образом он прекрасно видел всех заходящих. Математики окидывали его взглядами отсутствующих духом людей и рассаживались за партами. Некоторые с завистью глядели на его тщательно подобранный ансамбль: снежно-белая сорочка, черный в белый горох галстук, купленный в магазине "Джентльмен", и костюм, пошитый у Даевского на Академической. Сам он, в свою очередь, поглядывал на ученых усталым взглядом и знал, что наступит в эту мрачную пору дождливого дня — сейчас он закроет глаза, и шелест пугающих выражений типа "сопряженные операторы" и "дуальные пространства" убаюкают его. Внезапно он вздрогнул, поскольку увидел небольшого, пузатенького человечка с вздернутым будто бы у поросенка носом. Этот человечек, небрежно одетый и небритый, вошел в зал последним и не закрыл за собой дверь. Попельский почувствовал, как сильно бьется его сердце.
Незнакомец огляделся, возбуждая всеобщий интерес, и взгляд его задержался на лысой голове Попельского. Человечек тихонечко подошел к комиссару и вручил ему письмо в конверте.
— Я брат швейцара, Юзефа Майды. — Попельский отстранился от ужасного запаха чеснока, исходящего из уст похожего на свинью человека. — Брат заболел и попросил передать это пану комиссару.
Говор в зале уже стих. Все глядели на Попельского и любителя чеснока, включая и профессора Стефана Банаха, который был председателем собрания.
— Мы уже можем начинать? — раздраженно спросил тот, адресуя свои слова исключительно Попельскому.
— Спасибо, — шепнул полицейский, отодвинулся с отвращением от посланца и махнул рукой, словно отгонял муху.
— От всего сердца приветствую всех вас на мартовском собрании Львовского кружка Польского математического общества, — начал Банах. — Сегодня мы с удовольствием принимаем гостя, доктора Бронислава Кулика из Кракова, который прочитает лекцию из области формальной логики под названием "Логика наименований и логика предложений". Уже само название позволяет судить, что мы имеем дело с каким-то любопытным методологическим предложением. Прошу вас, пан доктор.
Раздались жидкие аплодисменты, а на кафедру вошел худощавый, элегантно одетый и красивый мужчина, которому еще не исполнилось тридцати лет; начал он с заверений, какая для него громадная честь выступать перед столь замечательными и знаменитыми учеными, и что он запишет все замечания, но не уверен, будет ли в состоянии сразу же на них ответить. Двое мужчин, сидящих сразу же за Попельским, завели тихую беседу:
— Кто такой этот Кулик? — услышал за собой их шепот Попельский. — Кто-то из Ягеллонки? Или от Лейи[179]?
— Нет, — ответил его сосед и собеседник. — Нет, Лейя логикой не занимается. Это свежевыпеченный доктор от Лукасевича[180], похоже, он приват-доцент в Кракове, недавно защитил диссертацию и теперь ездит с лекциями по Польше. Желает пробраться в компанию. Вроде бы, на сегодняшнем собрании у Банаха его протежировал сам Лукасевич. Вообще, какой-то это миглянц[181], как и все эти логики!
Попельский усмехнулся про себя, отметив, что сплетни и зависть получили доступ и в мир абстракций. Он осторожненько оглянулся и увидел двух математиков, которых никогда в "Шотландской" не видел. Перед одним из них лежала папка, из которой высыпались тетради. Гимназические учителя, подумал Попельский и вынул письмо из конверта. Как обычно, он обрадовался, увидав ровный и тщательный почерк Мока. С полицейским из далекого Вроцлава он установил скоростную корреспондентскую линию. Мок доставлял письмо кондуктору поезда "Катовице — Львов", тот, после прибытия во Львов, высылал с письмом вокзального курьера, который передавал сообщение на улицу Лонцкого. Там же швейцар либо передавал его Попельскому лично, либо же знал, где комиссара найти. Попельский начал читать письмо с надеждой на какие-нибудь новые сообщения и с радостью, что ему будет чем заняться на скучном заседании.
Kattowitz, 12 марта 1937 г.
Дорогой Эдуард,
сразу же докладываю, что произошло со времени моего последнего письма. Как я Тебе в нем писал, я схватил в тиски якобы-жениха Марии Шинок, некоего Михала Борецкого, а тот выявил мне имя женщины, избавляющей от плодов в районе, где проживала та несчастная сумасшедшая.
Наверняка Ты спросишь, зачем мне все это вообще нужно. Так вот, я иду по следу "телесного посредничества". Мне кажется, что Шинок была скрытой проституткой. Поначалу мне казалось, что убитая Новоземская — это сводница, хотя я и не мог найти никаких доказательств. Но эта мысль сделалась моей манией. Я назвал ее "следом скрытой проституции". В разговоре с Борецким мне пришло в голову, что своднями частенько бывают женщины, избавляющие от плода. Совершенно того не желая, он дал мне понять это сам, когда открыл, что у Шинок до него было множество любовников и — как он сам сообщил — она уже "скоблилась". Так что я прижал Борецкого, и тот сообщил мне имя. Звучало оно: "Моника Халябурда". Как оказалось, в этом районе и вправду проживает женщина с таким именем, только вот на самом деле это весьма уважаемая портниха, а в частной жизни — теща нашего донжуана из пригородов. Так он жестоко насмеялся надо мной, а мои тиски теперь годятся разве что в металлолом. Тем не менее, я не сдаюсь, хотя комиссар Холева все время сует мне палки в колеса. Пока что этот трутень ничего мне сделать не может, и я веду следствие у него на глазах. Как мне это удается? Дело в том, что я упрямо иду по следу "скрытой проституции", посещаю катовицких жриц Афродиты и выпытываю у них про бабок, избавляющих от нежелательной беременности. Понятное дело, что хожу я к ним в качестве клиента, и тогда меня не сопровождает вечная тень в особе шпика, аспиранта Выбранеца. Холева на меня злится, провозглашает морализаторские тирады, но ведь запретить моей безвредной слабости он никак не может. А я уже вижу свет в конце тоннеля. Чувствую, что вскоре буду чего-нибудь знать. Тебе же известно, что с девочками разговаривать мне удается, и что я могу быть щедрым с ними. Да не плачу я им только за болтовню. Помнишь, дорогой мой? Homo sum et nil humani… Это все известия на нынешний день.
С наилучшими пожеланиями, твой Эберхард.
P.S. А по делу убийства Новоземской пока что ничего нового нет.
Попельский трижды прочитал письмо, затем поглядел на зал. Докладчик, похоже, уже подходил к концу своего сообщения, а слушатели нетерпеливо вертелись. Поднялся пока что еще подавляемый гомон. Попельский, который до сих пор не предал латыни окончательно и часто бывал на научных собраниях филологов, знал, что этот гомон означает. Доклад встретит либо полное одобрение с восхищением, либо его подвергнут уничтожающей критике.
— Да что это он такое рассказывает?! — услышал комиссар за собой сценический шепот. — Ведь это же предательство методологии!
— Вы выступите, профессор? — тут же отреагировал второй шепчущийся.
— Не собираюсь я пятнать свое имя участием в подобной дискуссии!
— Только не надо преувеличивать, пан профессор! Как-то раз пан профессор уже взял голос после подобного доклада…
— Никогда! — встал на своем профессор. — Никогда! Что это вы такое, коллега, рассказываете!
— А вот тогда, когда доклад читал тот любитель, так что? Вы тогда не дискутировали, пан профессор? Разве тогда вы его не раскритиковали?
— Какой еще любитель?
— Фамилию не помню… Короткая такая… Ну, уродливый, что сборище чертей! Тот самый эксцентрик, выглядящий, словно бы его из Творок[182] выпустили. Тот самый, что поменялся шляпой с Ауэрбахом!
— Шляпой? С Ауэрбахом?