Тихо, но отчетливо выговорил Федя:
— В 7-й Туркестанский линейный батальон.
Стало тихо. Кто-то сзади ахнул. Несколько юнкеров приподнялись, чтобы лучше видеть отчаянного портупей-юнкера, пренебрегшего сотнею блестящих стоянок, чтобы ехать в Джаркент, ни на какой карте не обозначенный, да еще в линейный батальон. Стоило кончать шестым военное училище, когда для этого было достаточно пройти "Сморгонскую академию", как презрительно называли юнкера С.-Петербургское пехотное окружное училище, намекая на известный промысел Сморгони — дрессировать для ярмарки медведей…
Начальник училища нахмурился.
— Куда? — переспросил он.
— В 7-й линейный Туркестанский батальон.
— За чембарами (Сиб. оренб. весьма просторные шаровары, кожаные или
холщовые, надеваемые сверх чапана и тулупа — сл. Даля (прим. Борис)) погнался, — прошептал кто-то в толпе юнкеров.
— Позвольте, ваше превосходительство, — сказал Семен Иванович, обращаясь к начальнику училища, — приостановить на минуту разборку вакансий. Я поговорю с ним. Неделю тому назад он говорил мне, что выходит в Новочеркасский полк.
— Да, да, поговорите, пожалуйста. Такому молодцу надо идти в гвардию. Помилуйте, перед ним — московская, гренадерская, павловская, финляндская, две стрелковых вакансии и вся варшавская гвардия… Это какая-то дурь.
— Кусков, пожалуйте сюда! — позвал Федю Никонов. Ротный взял Федю под руку и повел его к лазарету. Там, по широкой дорожке садика, он стал ходить с ним взад и вперед.
— Что с вами, Кусков? Я не понимаю, что случилось. Вы знаете, куда вы выходите? — говорил Семен Иванович.
— Так точно, господин капитан, — сказал Федя.
— Батальон стоит на китайской границе, едва ли не в самом Китае. Быть может, даже в Кульдже. Я даже не знаю, стоит ли он вместе или поротно. Сопьетесь там… Глушь… Дыра… Пустыня, по дорожнику 1096 верст от ближайшей станции. Что вы там будете делать?.. Ну, желаете идти в Туркестан, идите в Ташкент, все на железной дороге. Хотя и там пьянство, игра в «мяу» и бог знает что. Почитайте Щедрина! Нет, нет, Кусков, вы, краса училища и Государевой роты, должны служить в гвардии, а не на краю света. Туда кандидатов достаточно. Ведь это все равно, что добровольно сослать себя в ссылку в места весьма отдаленные.
— Мое решение твердо, господин капитан.
— Что же, слава Пржевальского влечет вас? Тогда кончите сперва академию. Путешествовать, не зная ничего, не умея сделать астрономического определения места, бесполезно… — говорил капитан, сердясь на своего любимца.
— Господин капитан, — твердо сказал Федя, — разрешите мне идти туда, куда я хочу. Я такой зарок дал. Это мое право.
— Ну, идите… идите. Куда хотите… Но я не понимаю. Капитан резко повернулся и пошел, блестя на солнце белым длиннополым кителем, обратно в столовую.
— Старший портупей-юнкер Лебединский, — вызвал батальонный.
— Лейб-гвардии в Финляндский полк…
Разборка вакансии шла дальше, не нарушаемая никакими неожиданностями. Листы списков у юнкеров покрывались черными полосами зачеркнутых вакансий и последние ученики торопливо соображали, что взять. Ушли все петербургские, московские, варшавские, киевские вакансии, быстро были разобраны Кавказ и Крым, стали чаще слышаться наименования полков с крупными номерами, глухие стоянки Польши.
— В 65-й лейб Бородинский полк…
— В Тарутинский.
— В Устюжский.
— Ну, как ты здороваться будешь, чучело, — шептали товарищи, — здорово, устюжстцы. Не выговоришь натощак.
Вызывали уже третьеразрядных… Тот, у кого нашли Рылеева, ухитрился заполучить вакансию в резервный батальон в Самару, юнкеров пугало слово: резервный. Владелец литографированных сочинений Толстого ухватил себе Красноярскую конную казачью сотню и успокоился на желтых лампасах и высокой казачьей папахе.
Оба получили лучшие стоянки, чем Федя, шестой ученик, ничем не запятнанный, числящийся в первом разряде по поведению.
Когда по окончании разборки шумливо расходились по баракам юнкера, помпон Старцев догнал Федю.
— Кусков, как я вас понимаю! — говорил он, по-женски ласкаясь к Феде. — Les chants desesperes sont les chants les plus beaux (Песни отчаяния — самые прекрасные песни…). Я так и г'исую себе. Пустыня, тигг'ы, одиночество, и вы со своими высокими мыслями. Вег'ьте мне, что в одиночестве вы найдете счастье. Вы уйдете от пошлости миг'а… От людской мег'зости!
Федя невольно поежился. Дело было сделано… И, когда красота решения превратилась в действительность, ему стало страшно. Он смотрел на Старцева, загоревшего и огрубевшего в лагере. Помпон не казался увлекательно красивым. И Федя думал: "Да легко все это говорить про другого, а пошел бы ты сам испытать эти chants desesperes? Небось будешь стараться попасть в Преображенский или Измайловский, чтобы ломаться по петербургским гостиным". И первый раз Федя почувствовал отвращение к людям и испытал жуткий страх сознания, что другой никогда тебя не поймет. "Недаром, — подумал он, — и пословица говорит: чужую беду водой разведу, своей ума не найду!".
XXXIII
Жизнь в кипении занятий и заботах о постройке обмундирования неслась быстро. Малиновые, бараньей кожи, чембары и белая с назатыльником фуражка несколько успокоили Федю. От них веяло чем-то экзотическим, азиатским. Они напоминали картины Верещагина, так страстно любимые Федей, искренно считавшим Верещагина величайшим в мире художником.
Дома его баловали. Дядя Володя подарил ему целую библиотеку о Средней Азии. Тут были и сочинения Пржевальского, и описания походов на Хиву Бековича-Черкасского и войны в Туркестане Черняева, Кауфмана и Скобелева, и описания Бухары и Хивы. Но больше всего его тронула мама. Федя знал, что она едва сводила концы с концами, что столовое серебро давно заложено и квитанции на него переписывались, обедали на старой скатерти, чай пили на клеенке, няню Клушу устроили в богадельню, мама носила третий год одно платье и все ту же черную косынку, и вдруг она, за несколько дней до производства, подарила Феде прекрасное двуствольное ружье двенадцатого калибра со стволами Франкотта, центрального боя, с красивыми крытыми коричневым лаком курками, и с резьбою у замков, изображавшей лисиц, зайцев и оленя.
— Мама! Да что же ты!.. Да как же это можно!.. Мама… Нет… откуда?.. Ведь это, поди, поболее ста рублей стоит!
Варвара Сергеевна не скрывала. У нее были еще старые брошки. Она берегла их для Липочки и вот, вместе с Липочкой, они решили продать эти ненужные им брошки и подарить Феде хорошее ружье.
— Мы хотим, — говорила Липочка, сидя рядом с матерью, — чтобы ты, Федя, всегда нас помнил… Мне не нужно… Замуж я никогда не выйду. Наряжаться мне не к лицу… Я, милый Федя, примирилась с тем, что я опавший листок. Мне ничего не нужно!
Странно было слышать это Феде. Он вспоминал, как еще так недавно сестра говорила ему нетерпеливо:
— "Сядь в калошу!"
Впрочем, это "так недавно" было так давно, давно, когда живы были Andre и Лиза, когда не томился в заключении Ипполит и весь их дом кипел жизнью детей. Тогда громко лаяла, виляя хвостом, Дамка, и спал у подушки на его постели серый, полосатый Маркиз де Карабас.
И Феде нечего было ответить ей. Все ушло, и судьба, правда, разметала их всех, как опавшие листья.
Были тяжелые большие маневры. Двенадцать дней колесил по окрестностям Красного Села их батальон. Юнкера обливались потом на жарких солнечных лучах, мокли под дождями, дрожали холодными, серыми ночами на голой земле, в маленьких палатках tente abris, под шинелями. Исхудали, почернели… Пять юнкеров захворали дизентерией и были увезены в госпиталь. Плечи были растерты в кровь вещевыми мешками, ноги раздулись и саднили от тяжелых, никогда не просыхавших сбитых сапог, а сами юнкера казались подурневшими, измученными, со ввалившимися усталыми глазами.
В сутолоке маневренных боев, среди белого порохового дыма, треска выстрелов, свиста бумажных пулек, грохота орудий, после переходов по глинистым, размокшим лесным дорогам, по тридцать, сорок верст в день, с поздними обедами то в ротных котлах, то в котелках, изготовленными темными ночами под косыми струями дождя, обалдевшие юнкера уже потеряли сознание, какой день, какое число, и знали одно: все это кончится и будет производство!