Наверное, пани Ванда считала, что еда не облагораживает человека, — она ограничилась кусочком колбасы, отложила вилку и начала разговор, должно быть с заранее приготовленной фразы:
— Всегда приятно познакомиться с талантливым человеком, читала ваши рассказы, пан Максим, и они произвели на меня впечатление.
Беседовать о своих рассказах Рутковскому не очень хотелось, и он попробовал перевести разговор на другое:
— Все мы грешные люди: один пишет рассказы, другой грешит как-то по-своему. Жаль, нет духовников, которые бы отпускали такие грехи. Однако можно наладить выпуск индульгенций...
Но пани Ванда не приняла его шутливого тона. Уголки губ у нее опустились, отчего длинноватое лицо стало длиннее, она подергала себя за кончик носа и сказала безапелляционно:
— Могу сказать вам правду, пан Максим, ваши произведения достаточно хороши, однако тенденциозны, а вам нужно решительно избавиться от тенденциозности.
— Лирические картинки, пейзажные зарисовки... написаны под настроение... — возразил Рутковский.
— О-о! — воскликнула Сопеляк. — А под какое настроение?! Вы подумали об этом?
— Настроение человека, который размышляет о жизни, хочет понять ее красоту, как-то познать природу.
— Вот мы и подошли к сути, — торжественно воскликнула пани Ванда. — Красоту какой жизни хочет понять ваш человек? Той жизни, не нашей, а советской? Кому же это надо?
— Да, кому это надо? — повторил Сопеляк.
— Существуют человеческие проблемы, для чего подводить под все это политическую базу? — Говоря так, Максим, конечно, кривил душой; он знал, чего хочет от него эта въедливая женщина с лошадиным лицом; в конце концов, она была права в том, что даже его в сущности лирические миниатюры так или иначе были пронизаны пафосом жизнелюбия и воспевали именно тот мир, с которым не могли примириться Сопеляки. Однако согласиться с ними — значило в какой-то степени попасть в зависимость от них, точнее, дать им возможность наступать на него, а именно этого Рутковский не хотел. Потому и спорил.
— Я могла бы использовать в передачах два-три ваших рассказа, — продолжала Сопеляк, — с условием, что вы в чем-то измените их. Хотелось бы немного больше печали, знаете, когда человек смотрит на мир грустными глазами — тогда и мир делается совсем другим: тяжелым, тоскливым, а как в таком мире жить настоящему художнику?
— Да, как жить настоящему художнику? — словно эхо повторил Сопеляк, поднял вверх вилку с селедкой, торжественно помахал.
Рутковский сразу сообразил, чего хочет от него пани Ванда, и решил не идти у нее на поводу, но и отказаться не мог. Отказ мог показаться подозрительным — тебе предлагают эфир, соответственно деньги, а здесь никто не отказывается от денег, никто и никогда, каким бы способом они ни были заработаны. Наоборот, чем больше злобы, клеветы и лжи, тем лучше, за это и платили больше, и каждый лез из кожи вон, чтобы угодить начальству.
— Я подумаю над вашим предложением, — ответил серьезно. — Оно кажется мне перспективным, но знаете, иногда тяжело возвращаться в прошлое. Закон творчества: тогда я смотрел на мир совсем другими глазами, однако, надеюсь, вы не будете отрицать этого, писал совершенно откровенно, и именно эта откровенность мешает переделке рассказов. Мне трудно сказать, смогу ли сделать это, однако попробую...
— Теперь вы можете писать все, что хотите, — продолжала настаивать пани Ванда, — и высказывать какие угодно мысли.
«Которые разделяете вы с американскими шефами», — подумал Рутковский.
А вслух сказал:
— Я слышал ваши передачи и знаю, что вы серьезно относитесь к ним. Мне они нравятся...
— Еще бы! — вмешался Сопеляк. — Ванда такая талантливая, она талантливее всех нас! — Нос от алкоголя у него покраснел, глаза слезились. Пани Ванда глянула на мужа раздраженно — он сразу сник и потянулся к бутылке. А Рутковский продолжал:
— Надеюсь, вы понимаете, что писатель не может существовать в безвоздушном пространстве. Все, начиная от образов и кончая идеей произведения, требует крепкой почвы, а я тут только начал пускать корни.
— Разумеется, мне понятно это... — Пани Ванда подперла острый подбородок тыльной стороной ладони, как-то смешно повела губами и носом, как кролик, который принюхивается, и сказала вдруг жалобно: — В Киеве сейчас зреют каштаны... Я любила смотреть, как они падают на мостовую и выскакивают из скорлупы. Большие, блестящие каштаны...
Рутковский также представил, как сочно разбивается каштан об асфальт где-то на Печерске, подумал, сколько еще ему не придется видеть днепровские просторы, не валяться на бархатном песке Труханового острова, не плыть в людском море вечернего Крещатика.
— Хорошее в Киеве метро? — вдруг спросил Сопеляк. — Я видел только фотографии. Говорят, при строительстве было много жертв?
— Не верьте, — махнул рукой Максим. — Несерьезно — передавать в эфир такие глупости, когда все в Киеве знают, что это выдумки. У нас там смеются... — Вдруг он запнулся: не переборщил ли?
И действительно, Сопеляк, отхлебнув еще полрюмки, разволновался и чуть не подскакивал на стуле.
— Когда я работал в Киеве, — он не уточнил, когда и где это было, — мы старались не пропустить ни единого факта, который мог бы повлиять на общественное мнение. А гипербола свойственна журналистике, без нее нельзя обойтись, и ею пользуется вся мировая пресса. Допустим, получили сообщение, что какой-то рабочий на строительстве метро травмирован. Из того же «Вечернего Киева», который мы с вами, коллега, препарируем. Можно пройти мимо этого факта, а можно, оттолкнувшись от него, назвать даже фамилию травмированного, написать статью о травматизме.
— Ах, Виктор, Виктор, — не одобрила Сопеляк, — у тебя, когда выпьешь, появляются ультрагениальные идеи.
— Эти идеи разделяет сам пан Кочмар.
— Разделял, — уточнила жена, — и неистребимость пана Романа зиждется именно на том, что он всегда разделял самые новые и самые прогрессивные идеи. А твоя уже давно отжила.
— Так уж и отжила! — не согласился Сопеляк.
— Ты, милый, немного помолчи, — вдруг не совсем вежливо перебила его жена. Это прозвучало резковато — она поняла, что перегнула палку, и поторопилась исправиться: — У людей, когда они немного выпьют, появляются фантастические идеи, и ход их мыслей неисповедим. Честно говоря, мне захотелось тоже выпить — какое-то алкогольное настроение, и я предлагаю, господа, поднять рюмки за наши успехи и наше будущее. Оно представляется мне не таким уже и плохим.
— Не таким уже и плохим, — как всегда, согласился Сопеляк и уточнил: — Мне скоро на пенсию, тебе также, приобретем где-то коттедж, в Америке или Австралии — каждый счастлив, когда он имеет обеспеченную старость.
— А я думал, что вы прижились в Мюнхене, — удивился Рутковский.
— Что вы, что вы! — испугался Сопеляк. — Говорят, большевики готовят десант, чтобы захватить всех работников наших радиостанций.
— Ну? — это было настолько абсурдно, что Рутковский едва не захохотал. — Десант в Мюнхен?
— Они не остановятся ни перед чем, чтобы уничтожить нас, — подтвердила пани Ванда.
— Думаю, до десанта не дойдет.
— Вашими бы устами мед-пиво пить! — обрадовался Сопеляк. Вопросительно взглянул на жену. — Может, ты разрешишь, дорогая, заказать две кружки пива? — Он втянул шею и, выставив вперед бороду, смотрел просительно, Рутковскому показалось, что сейчас поднимется и встанет, как пудель, на задние лапы, угоднически подняв передние.
Пани Ванда сразу поняла всю нелепость ситуации. Бросила на мужа гневный взгляд, повернулась к Рутковскому, спросила:
— Мужчины хотят пива? Так прошу заказать, пейте на здоровье. Виктор, позови кельнера.
Первым желанием у Максима было отказаться, но какой-то бес вселился в него, и он бросил небрежно:
— И три коньяка, прошу вас, а то шнапс уже кончается... Надеюсь, вы заказали бифштексы? Или отбивные?
Сопеляки обменялись взглядами. Они были красноречивы, эти взгляды, но Рутковский нисколько не пожалел старых скряг. Выдержал паузу и добавил: