Положение было не лучше того, что сложилось в бурным день и в бурную ночь в самом начале похода. Тогда экспедиции грозила голодная смерть, теперь — хивинский плен. На шхуне воцарилась угрюмая готовность к борьбе до последнего, свойственная морякам в час опасности.
Всю штормовую ночь напролет подле Бутакова был Поспелов, и лейтенант вновь чувствовал, как необходимо ему присутствие Ксенофонта Егоровича. “Руль”, — тревожно говорил Гутаков. Поспелов откликался: “Выдержит, надеюсь”. Оба беспокоились об очном: на такой малой глубине да при такой бешеной качке ничего не стоило садануться пером руля о грунт, а ведь неизвестно, что лучше — остаться без руля или без ветрил. “Бейдевинд”
[20]
, — говорил Бутаков, а Поспелов уточнял: “И покруче”. Лишь приведя судно в бейдевинд, можно было удержаться подальше, мористее острова. Будь лейтенант в одиночку, он поступал бы точно так же, как и поступал, но Ксенофонт Егорович каким-то таинственным манером придавал уверенную отчетливость его мыслям, сосредоточенным только на том. чтобы перехитрить море, ветер, шторм.
Как, однако, ни держались они мористее, но волнение и ветер теснили “Константина” к острову. У Бутакова с Поспеловым, у команды, валившейся с ног от усталости, было такое ощущение — явственное, всеми мускулами, каждой жилочкой, — какое может быть у человека, повисшего над пропастью и чувствующего, как натягивается и вот-вот оборвется веревка.
Они дожили до рассвета. А на рассвете ветер утих. Невдалеке означился остров — холмистый, поросший гребенщиком, осокорью, какими-то дикими фруктовыми деревьями с голубовато-серой листвой, отчего казалось, что дальние рощи подернуты мглою. Впрочем, не островная флора привлекала лейтенанта, пока он сидел на мачте и напрягал зрение, нет, не флора, а кибитки и вооруженные всадники на пляшущих аргамаках. Да-с, солоно пришлось бы, выбрось море на этот Токмак-Аты…
Зыбь мерно наваливала с севера — Арал после шторма переводил дыхание. Но ветра, увы, не было, и шхуна не могла сняться с якоря. Бутаков пожимал плечами: бог свидетель, нет охоты своевольничать — обстоятельства понуждают к нарушению инструкции Быть у воды и не напиться? Быть у Токмак-Аты и не узнать, что же там, за южной его оконечностью? Верно, на берегах хивинцы. Однако на борту “Константина” военные люди. А военным положено рисковать.
Алексей Нианович поманил в сторонку штурмана Поспелова и прапорщика Акишева, напрямик высказал им свой план. Навигатору с геодезистом полезли в голову невеселые истории о хивинских пленниках. Вспомнилось, как наказывают в Хиве за попытку к бегству из неволи: надрежут пятки, всыпят в надрезы мелкую щетину, и баста, и вот уж ты не ходок, гарцуй остаток дней на цыпочках, что твоя дива в кордебалете, а на всю ступню — ни-ни, щетина вонзится злее иголок…
Но, выслушав Бутакова, они ответили согласием. Пребывание у Токмак-Аты не должно же было пропасть для картографии и гидрографии. Хивинцы? Э, лучше о них не думать.
Поздним вечером Поспелов с Акишевым покинули шхуну. Вальки весел были обернуты ветошью, и шлюпка отошла почти без шума. Поначалу, правда, еще доносился из тьмы слабый переплеск, будто шлепала по воде тряпка, но вскоре все стихло, только зыбь вздыхала, как спящий буйвол.
“Константин” затаился. Никто не спал. Оружие было роздано матросам. На шхуне — ни огонька, ни звука. Лишь часы в каюте отсчитывали время с раздражающе громким и отчетливым тиканьем.
Но вот уж звезды выцвели, вот уж море подернулось предрассветной дымкой, и засвежело, и будто глуше, медленнее затикали часы в каюте Тогда-то снова послышались осторожные удары весел.
Штурман Ксенофонт Егорович заговорил сипло, словно бы простудился или измучен жаждой, а геодезист Артемий Акимович медленно и крепко отер морщинистое лицо большим красным платком.
Да, они обогнули Токмак-Аты, по западную сторону нет рукавов Аму, вода там морская, горько-соленая, из чего заключить должно, что река впадает в Арал к востоку от острова Вот так-то. А теперь не худо бы пропустить по стаканчику спиртного. И спать, спать.
Устье к востоку от острова? Хорошо, очень хорошо. Будь что будет, увидеть его надо. Спасибо, ветер, ты хоть и рахитик, а все ж несешь, движешь потихонечку славную пашу посудину. Где-то тут оно, поблизости, устье Аму-Дарьи, где-то тут это устье, не исследованное еще никем в мире…
После полудня Бутаков возился с секстантом. Есть нечто утешительнее, правда, моряками не примечаемое, в этих довольно несложных вычислениях. Отсчитай долготу от английского городка Гринвича, в котором ты никогда и не был… Черкни карандашиком на листке бумаги. Проверь себя, не торопись. И вот, пожалуйста — находишь незримую точку, можешь ткнуть острием карандаша в карту и сказать удовлетворенно: “А вот-с мы где!”
Определив местоположение шхуны, Бутаков ринулся на мачту с быстротою юнги, за которым наблюдает скорый на зуботычины боцман. Еще не умостившись на рее, лейтенант уже глядел, глядел во все глаза на юго-восток.
Там, в яркой зелени тростников, в растекшихся желтках отмелей, — там блестящей, в искрах фольгою простиралась наибольшая река Средней Азии, река, рожденная вечными снегами поднебесных гор Памира и Гиндукуша.
Ну нет, лейтенант Бутаков никому не уступит нынешнюю вылазку. Черта с два, никому! Он знает, не совсем-таки благоразумно покидать шхуну вблизи хивинских берегов, но ведь волков бояться — в лес не ходить. Да и приключись худое, на шхуне останется Ксенофонт Егорович. Вот-вот, на корабле останется штурман, а в ночную вылазку пойдет с лейтенантом Артемий Акишев, пойдет вторично, благо пловец отменный и храбрости ему не занимать стать.
Как и накануне, шлюпка отвалила затемно. Как и в прошлый раз, вальки были плотно обернуты ветошью, а уключины густо смазаны салом.
Ночью, когда меняешь корабль на шлюпку, море в первые минуты кажется чудовищно огромным, куда огромнее, чем с корабельной палубы, а небо еще выше, еще бездоннее, еще чернее. Меняются звуки, меняются запахи. Голос волн уже не слитный: одна волна на басах рокочет, другая катит с шипением, третья и булькает, и шуршит, и точно бы звенит. Здоровый йодистый запах моря слышится пронзительнее, чище, сильнее, потому что к нему не примешиваются, как на судне, запахи жилья и дерева…
Матросы гребли ровно, не сбавляя и не увеличивая шибкого, еще у корабля взятого темпа, не выхватывая резко весел и, уж конечно, не “пуская щук”, то бишь не задевая ребром лопастей по гребням волн, что и в обычном-то, не скрытом шлюпочном переходе считается у военных моряков неприличием.
Акишев с Бутаковым то и дело черпали в пригоршню забортную воду. Она была уже почти пресной. Где-то сухо и быстро, как бумага, прошелестел камыш. Стихло. Булькала рода под форштевнем. И опять скороговорка камышей — шу-шу да шу-шу… А потом вдруг это осторожное чирканье килем по дну и шепот Бутакова: “Суши весла!” Матросы перестали грести, шлюпка замедлила ход, бульканье, как из бутылки, перед носом ее замерло, и она тихо закачалась, готовая поддаться встречному течению. Тогда поднялись Бутаков с Акишевым, скинули платье и, стараясь не шуметь, перевалились за борт, в воду, с футштоками в руках двинулись наперерез течению. Матросы тоже один за другим вылезли из шлюпки, побрели следом за ними, подталкивая шлюпку и разгребая невысокие волны. Грунт под ногами то упруго прогибался, то, раздавшись, охватывал по щиколотку вязким илом.
Вольными протоками Аму-Дарья несла в море свои воды, животворностью равные нильским, и там, где теперь брели Бутаков и балтийцы, на бессчетных островках, в тысячах заливчиков, на многом множестве отмелей — повсюду теснились заросли узколистого рогоза и тростников, склизкие водоросли сплетались, сонно покачиваясь, и в этом сумеречном королевстве плыли, мерцая и серебрясь, караси и сазаны, красногубые жерехи и чехонь, белоглазки и лещи. И кабанов тут было вдоволь, мясистых, свирепых, клыкастых кабанов, и промысловой птицы не счесть — крохалей, кряквы, шилохвосток, лебедей-шипунов. А желтые цапли, а болотные курочки, а лысухи? На зорях поднимались пеликаны, взмывали высоко-высоко, образуя в стеклянном синеве, похожей на купола древних мечетей, то белые кильватерные колонны, то треугольники, то зигзаги…