Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— А теперь, дорогой мой, — произнес отец Уоррилоу с закрытыми глазами, — расскажи мне. Расскажи все.

Что я и сделал. Я рассказал ему, как мы с Лили познакомились, с чего и где все началось, рассказал о том, что говорили друг другу, рассказал о поцелуях, об экзистенциальной тишине, о том, как мы обманывали Бена, о сумраке в трейлере, о противостоянии тевтонского и галльского, о посвящении в тайны веры, о параллелях с Грэмом Грином, обо всем, что только вспомнил.

Губы отца Уоррилоу продолжали смыкаться и размыкаться, веки иногда вдруг начинали быстро дергаться, однако глаза оставались закрытыми — он слушал без комментариев, внимая всему, что бы я ни говорил, он как будто медитировал над моим рассказом, шептал время от времени «да, да, да», впитывая мою историю всем своим нескладным, бугристым телом. Когда я доходил до моментов, казавшихся мне нелепыми или смешными, он улыбался и кивал, но не смеялся. Единственный раз отец Уоррилоу нахмурился, когда я ввернул что-то самоуничижительное на тему mea culpa[10] — оно будто бы показалось ему неуместным в потоке повествования.

Но мы неумолимо приближались к той части, тому переломному моменту, несчастному концу, которого я страшился больше всего: когда мой прелюбодейский взгляд упал на груди чужой жены, мои прелюбодейские руки проникли под платье чужой жены, а мои прелюбодейские пальцы потихоньку пробирались к ее сокровенному. Однако к величайшему моему изумлению эта часть была воспринята так же, как и все сказанное ранее. Губы отца Уоррилоу продолжали шевелиться, глаза оставались закрытыми. Он не сомкнул губы плотнее, его веки не дрогнули. Я не заметил ни тени ужаса или возмущения, которых ожидал.

На этом мой рассказ закончился.

Мгновение мы сидели в полной тишине; без устали двигавшаяся физиономия монаха находилась в полном покое.

— Бедняжка Лили, — пробормотал он.

Отец Уоррилоу все сидел, ничего не говоря, и я вдруг понял, что вот, он заставил меня раскрыться, а теперь — бац! — наказание! Дверь распахивается, вбегают суровые братья монахи, хватают меня и волокут… Но даже когда это идиотское предположение попало в чистилище идиотских предположений, я уже понимал, что встретился с человеком неординарным, от которого бессмысленно ждать стандартных поступков. Его двигатель работал на каком-то неизвестном мне топливе. Этот нескладный монах в обтрепанном черном одеянии был переполнен мягкостью и добротой, бившими из него чистым горным источником. И они вливались в меня через его сухую теплую руку. Я стоял у порога, за которым мне вот-вот откроются совершенно иные отношения с миром.

Он не задал ни единого вопроса, не попросил меня повторить или пояснить, не уточнял, спрашивая, уверен ли я в том, что произошло то-то и то-то, не упустил ли я чего. Казалось, он принял правдивость моего рассказа на веру — а я приложил все усилия к тому, чтобы так оно и оказалось — или же чутье подсказывало ему, что моим словам можно верить. Уже одно это было примечательным, потому как до сих пор каждый, наделенный хоть толикой власти, считал своим долгом учинить мне допрос, прямой или косвенный, о чем бы ни шла речь. Жизнь подростка проходит под постоянным перекрестным допросом.

Когда же отец Уоррилоу наконец нарушил молчание, его чопорные фразы полились медленно, а лицо снова задвигалось, как будто он пытался разгадать речь невидимого собеседника, слышимого через бесплотный слуховой аппарат.

— Тони, дорогой мой, ты не совершил ничего дурного. Любящий Господь привел тебя сюда прежде, чем произошло нечто воистину пагубное. Единственный грех, в котором ты повинен, это грех… с-с-себялюбия.

Отец Уоррилоу произнес это слово мягко, как-то неуверенно, однако я понял — себялюбие священник считает преступлением гораздо более серьезным по сравнению с теми, что перечислены в официальном списке.

Окончательный вердикт оказался нестрогим, а после монах и вовсе заговорил по-отечески. Но не так, как мой отец или отцы моих ровесников, не как тот, кого мы привыкли называть духовным отцом и даже — если верить свидетельствам — не как Господь, которого мы зовем Отцом Я поведал отцу Уоррилоу о том, что не давало мне покоя, что мучило меня, терзало. И он все разрешил.

— Вам лучше какое-то время не встречаться, согласен? По крайней мере, один на один. Иначе по отношению к ней это будет несправедливо.

Я кивнул, испытывая невероятное облегчение, но меня вдруг пронзил очередной страх — а ведь я никогда не задумывался о той боли, которую испытывала изголодавшаяся, загнанная в угол несчастная женщина. Да, себялюбие. Я отчетливо увидел Лили, выражение страдания и тоски на ее лице — она предстала передо мной реальным человеком, с собственным внутренним миром, в то время как я видел в ней всего лишь продолжение своих нервных окончаний, декорации к моей первой постановке на сцене отрочества. Впервые я испытал к ней нечто вроде любви или хотя бы нежности. Как отцу Уоррилоу удалось такое?

Монах пробормотал слова отпущения грехов и перекрестил мне лоб; его длинный большой палец при этом выдавался далеко вперед.

— Не вижу никакой нужды в наказании. Думаю, ты и без того настрадался, правда?

Он улыбнулся мне чуть заметно, одними уголками рта, совсем как заговорщик. И откуда только он знает?

Отец Уоррилоу неловко поднялся, и началась церемония прощания — он так и сыпал словами в своей забавной, торопливой манере говорить. Я не хотел, чтобы он уходил. Никогда и ни с кем я не чувствовал себя так покойно, огражденный от всевозможных опасностей. Мне хотелось рассказать отцу Уоррилоу обо всем, что успело приключиться со мной за мою еще такую недолгую жизнь. Я испытывал потребность рассказать ему о тысяче вещей. Нет, о двух тысячах. Он провел со мной всего пять-десять минут, не больше. (Потом-то я понял, что мы беседовали почти час.)

— Отец, не могли бы вы остаться ненадолго?

Он сдавленно хихикнул.

— Дорогой мой, я бы с превеликим удовольствием Я ведь сова; только дай мне волю — заболтаюсь до самого рассвета. Но будет всенощная, и этим старым костям придется встать ни свет ни заря. Только не вздумай последовать за мной, глупцом, — для тех, кто не обделен умом, вскакивать в такой ранний час ни к чему. Мы еще увидимся, а уж тогда наговоримся всласть. Благослови тебя Господь, дорогой мой.

И снова объятия, снова шелест сутаны, снова шарканье огромных сандалий по линолеуму.

А затем — тишина. И покой.

Глава пятая

На следующий день была Страстная Пятница, один из главных дней в католическом календаре, когда поминают смерть Христа, постятся, каются и молятся. Я проснулся поздно, проспав чуть ли не до полудня. Ни в гостевых комнатах, ни в церкви, ни в привратницкой никого не было. Я подумал, что все пребывают в религиозном экстазе, и удалился в свою комнату читать. За обедом возник Бен, но он избегал смотреть мне в глаза и сразу после обеда ушел Так же он повел себя во время дневной службы и на вечерней трапезе. Я отнес это на счет его набожности, а не уязвленного самолюбия; прочие гости, в особенности монастырские фанаты, имели вид торжественной сосредоточенности.

Я тоже переживал необычное состояние. Мне всегда нравилась Страстная Седмица. Страсти Господни и Распятие — истории что надо: много действия, аресты, хорошие парни, плохие парни, парни, с которыми не все ясно (Понтий Пилат, Петр), надувательства (Иуда, иерусалимская толпа), сцены с насилием, которые «детям до 16 запрещены» (порка, пытки, крест на спине) и конец со смертельным исходом, еще более захватывающий оттого, что гибнет хороший парень. Вся постановка смотрелась естественно благодаря ярким сюжетным штрихам, например, когда Вероника протягивает Иисусу свое покрывало отереть пот и кровь с лица, когда солдаты под крестом бросают жребий, разыгрывая одежды Спасителя, когда плохого разбойника, бросившего Спасителю, чтобы тот исчез, распинают (мне всегда казалось, что именно этот разбойник совершил настоящий поступок, а не тот подхалим, которому нечего было терять).

вернуться

10

Моя вина (лат.).

14
{"b":"164323","o":1}