История, которую ты от меня слышишь, должна была бы закончиться в этой точке, сказала мне Альсира, однако на самом деле она здесь только начинается. На следующий день после событий в Ла-Калере, когда во всех газетах появились фамилии и фотографии похитителей Арамбуру, Курчавый пришел в дом к Мартелю и попросил убежища. Он не объяснил, от чего убегает и кто идет по его следам. Просто сказал: «Тефано, если ты меня не спрячешь, я убью себя». Курчавый весь переменился. Он выкрасил волосы в белый цвет, но поскольку они у него были жесткие, как проволока, сделаться незаметнее у Андраде не получилось — наоборот, теперь он сверкал как фотовспышка. Ногти сделались подозрительно ржавого цвета — от постоянного контакта с фотографическим проявителем, а над губами образовались щетинистые усики, которые покраска не взяла. Голос Курчавого ни с чем нельзя было перепутать, но он почти не открывал рта. Если же ему было нужно что-то сказать, фотограф объяснялся почти что шепотом, но, конечно же, шепотом писклявым, похожим на скулеж умирающей собаки.
В те времена Мартель занимался лотереей в похоронной конторе и балансировал на грани закона, опасаясь, как бы кто-нибудь из разозлившихся игроков не донес на него в полицию. Он тоже ни во что не хотел ввязываться. Сеньора Оливия спрятала Курчавого в комнате для шитья, тот отгородился от мира, часами напролет слушая радио и невозмутимо ожидая, что вот-вот разразится какая-то трагедия, хотя точнее объяснить не мог. Ничего не происходило. В последующие дни Курчавый поднимался ровно в семь утра, делал гимнастику во внутреннем дворе, запирался в комнате для шитья и читал «Братьев Карамазовых». По всей вероятности, фотограф прочел этот роман не меньше двух раз, так как ни на что, кроме новостей по радио, он не отвлекался. Когда Эстефано возвращался из похоронной конторы, они с Курчавым играли в карты, как в детстве, и певец давал другу читать тексты доисторических танго, которые он возрождал к жизни. Однажды ночью в начале августа фотограф исчез без всяких объяснений, как и всегда. Эстефано ожидал, что его друг объявится в канун Рождества того же года, когда сеньору Андраде с обширным инфарктом увезли в больницу Торну, но, хотя соратникам удалось сообщить об этом по телевизору, Курчавый не пришел навестить мать, не было его и на похоронах два дня спустя. Казалось, земля его поглотила.
В последовавшие за этим годы чего только ни происходило. Военное правительство вернуло Перону мумию Эвиты, которая до этого покоилась, нетронутая временем, в безвестной миланской могиле. Сначала генерал не мог придумать, что с ней делать; в конце концов он решил оставить ее в комнатке на самом верху своего мадридского дома. Потом Перон вернулся в Буэнос-Айрес. Возле аэропорта Эсейса его встречали около миллиона человек; в то же время люди нападали на армейские подразделения, выступавшие против перонизма, с ружьями, арканами и кастетами в руках. Около сотни нападавших погибли; самолет с генералом приземлился вдалеке от этой бойни. Перон в третий раз был избран президентом Республики, но теперь он был уже слаб, болен и покорен воле своего секретаря и астролога. Перон правил девять месяцев, пока усталость его не доконала. Власть прибрали к рукам астролог и вдова президента, женщина недалекая и малограмотная. В середине октября 1974 года партизаны вторично похитили экс-президента Арамбуру. Заговорщики вынесли гроб с его телом из роскошной усыпальницы на кладбище Реколета и потребовали, если тело хотят получить обратно, чтобы останки Эвиты были возвращены на родину. В ноябре астролог втайне отправился в Пуэрто-де-Йерро на специальном самолете Аргентинских авиалиний и вернулся со знаменитой мумией. В то же утро гроб Арамбуру был обнаружен в белом грузовике, оставленном на улице Сальгеро.
Альсира рассказала мне, что накануне перед этой акцией Андраде Курчавый заявился в дом к Мартелю как ни в чем не бывало, словно никогда и не уходил. На сей раз он не был перекрашенный и не носил усы. Только длинные бакенбарды по моде того времени и сильно расклешенные брюки. Курчавый попросил сеньору Оливию приготовить ему лапшу в мясном соусе, выпил две бутылки вина, в ответ на любой вопрос выводил своим голосом полуночного петуха припев «Путь-дорожки»: Ведь пришел я в последний свой раз, / я пришел рассказать про печаль. Потом Курчавый принял душ и спросил: «Что, в „Сандерленде“ по выходным еще не прекратили устраивать веселые милонги?» В ту ночь Мартель должен был участвовать в бдении над покойником, но Курчавый его туда не пустил. Он выгладил певцу его праздничный костюм и подобрал белую рубашку, а сам в это время все напевал: Я теперь опускаюсь все вниз, / Мне мечтаний потерянных жаль, / Не достанешь их, как ни тянись.
Он хотел отделаться от своей истории, рассказывала мне Альсира, — чем веселее он казался, тем сильнее давило его все, что он прожил. Мартелю удалось получить столик в уединенном уголке «Сандерленда», вдалеке от людского потока, и он заказал бутылку джина.
Я похищал Арамбуру, произнес Курчавый после первой рюмки, и голос его больше не морщил, как будто он только что его примерил. Я принимал участие и в первом похищении, и во втором, когда забирали труп. Но теперь все позади. Завтра утром они найдут гроб. Мартелю казалось, что пары останавливались прямо во время танца, что музыка двигалась назад, и что время замерзало и превращалось в кристалл, который находился нигде. Певец испугался, что его друга услышат за соседними столиками, но танго в колонках уничтожало все остальные звуки, а всякий раз, когда оркестр выдавал финальный аккорд, Курчавый замолкал и прикуривал новую сигарету.
Они просидели в «Сандерленде» до пяти утра, они курили и пили. Поначалу в истории, которую рассказывал Курчавый, все шло шиворот-навыворот, но постепенно этот рассказ обрел смысл, хотя Курчавый так и не открыл, как он провел последние три года, и почему, после того как он самовольно покинул дом на улице Букарелли, повстанцы допустили его к участию во втором покушении, еще более рискованном. Часть из того, что Андраде рассказал в ту ночь, была опубликована самими организаторами первого похищения в их подпольном журнале, однако финал этой истории тогда был никому не известен, и даже сейчас он все еще кажется неправдоподобным.
Я люблю приключения, как ты знаешь, военная дисциплина меня угнетает, рассказывал Курчавый Мартелю, а позже пересказывала мне Альсира. Друзей у меня было мало, и я их терял одного за другим. Один из них погиб в Ла-Калере; еще двое по глупости попались в пиццерии «Уильям Моррис»[82]. Женщины, в которых я влюблялся, бросали меня все до единой. Обманул меня и Перон, оставивший эту несчастную страну в руках вдовы-истерички и колдуна-убийцы. У меня остаешься только ты и еще кое-кто, имени которого я называть не могу.
Три месяца назад я познакомился с одним поэтом. И не каким-нибудь поэтом. Одним из великих. «Говорят, что я лучший поэт этой страны, — писал он. — Так говорят, и, возможно, это и верно». Мы виделись с ним почти каждый вечер у него дома в Бельграно, рядом с мостом, где улицу Ла-Пас пересекают трамвайные пути. Мы разговаривали о Бодлере, о Рене Шаре и о Борисе Виане[83]. Иногда мы играли, в карты — как ты и я в незапамятные времена. Я знал, что незадолго до возвращения Перона поэт сидел в тюрьме Вилья-Девото, и что он был мифическим повстанцем: не мистическим, Тефано, а как раз наоборот — обожал вкусную еду, женщин и джин. Маленький буржуй, говорил я ему. А он возражал: Маленький — никогда. Я великий буржуй.
Однажды ночью у него дома, после нескольких рюмок, он спросил, боюсь ли я темноты. Я в темноте живу, отвечал я. Я ведь фотограф. Сумрак — моя стихия. Выходит, ни темноты, ни смерти, ни замкнутого пространства, сказал мне поэт. Выходит, ты один из моих людей. Он разработал идеальный план похищения трупа Арамбуру.
Мы начали в шесть часов вечера, через два дня. Нас было четверо в группе. Я так и не узнал и так никогда и не узнаю, кто были остальные два смельчака. Мы прошли на кладбище Реколета через главный вход и спрятались в одной из усыпальниц. До часу ночи просидели недвижно. Никто не разговаривал, никто не осмелился кашлянуть. Я развлекался тем, что заплетал нитки на коврике, лежавшем на полу. Место было чистое. Пахло цветами. Это была жаркая октябрьская ночь. Когда мы выбрались из захоронения, у всех у нас онемели ноги. Молчание жгло нам глотки. В двадцати шагах, на центральной аллее, располагалась усыпальница Арамбуру. Взломать дверь и вытащить гроб оказалось несложно. Больше хлопот нам доставили кладбищенские замки: когда мы их взламывали, они скрипели немилосердно. Среди тополей взметнулась сова; ее крик показался мне дурным предзнаменованием. Снаружи, на улице Висенте Лопес нас поджидал фургон, который мы угнали в одной похоронной конторе. Улица была безлюдна. Видеть нас могла только парочка, которая попалась нам навстречу на улице Аскуэнага. Увидев гроб, влюбленные перекрестились и ускорили шаг.