Тебя вздрючили. Полный отсос, сказал мне парень. Они всегда так делают. В этой стране всё фуфло.
Я не знал, что ответить. Язык, на котором он разговаривал, был мне незнаком. К тому же его акцент не имел ничего общего с итальянскими переливами, характерными для аргентинцев. Вместо «с» он обходился легким выдохом. «Р», вместо того чтобы рокотать у него на нёбе, струилось сквозь плотно сжатые зубы. Я уступил парню место в кабинке, но он вышел из очереди и последовал за мной. В десяти шагах от телефона находилось справочное бюро, и я подумал, что там мне смогут предложить другие гостиницы по той же цене.
Если ищешь, где обосноваться, я тебе добуду шикарное место, не отставал парень. Такое светлое, с видом на улицу, за четыре сотни в месяц. Простыни и полотенца тебе будут менять раз в неделю. Ванная там общая, зато какая чистая! Что, согласен?
Не знаю, ответил я. На самом деле я хотел сказать «нет».
Для тебя я могу уговориться на триста.
Где это? спросил я, разворачивая карту издательства «Rand McNally»[2]. Я решил, что, какое бы место он ни указал, мне оно сразу же не подойдет.
Ты должен понять: это никакая не гостиница. Ничего официального. Это такой пансион в историческом здании. На Гарай между Боливаром и Дефенсой.
Гарай — это была улица алефа, того самого, из рассказа Борхеса, я писал о нем одну из заключительных работ для своей магистратуры. Однако, судя по карте, пансион находился примерно в пяти квадрах[3] от дома, описанного в рассказе.
Алеф, произнес я непроизвольно. И хотя казалось невозможным, что мой собеседник поймет, о чем речь, он подхватил мою реплику на лету.
Вот именно. Откуда ты знаешь? Раз в месяц приезжает экскурсионный автобус, привозит туристов, им показывают на пансион и говорят: «Вот он, дом Алепа». Сколько я знаю, никакой прославленный Алеп там никогда не жил, но им говорят всегда одно и то же. Ты ведь не думаешь, что это кому-то мешает, нет? Все у нас спокойненько. Эти полудурки делают фотки, снова залезают в повозку — и гуд-бай.
Я хочу посмотреть дом, сказал я. И комнату. Вдруг там можно поставить стол у окна.
У этого парня нос загибался дугой, словно соколиный клюв. Только он был поизящней, чем у сокола, и вполне ему подходил, потому что ключевые позиции в портрете занимали мясистый рот и большие глазищи. В такси он рассказывал мне о своей жизни, но я его почти не слушал. Усталость после долгого путешествия действовала отупляюще, и потом я никак не мог поверить, что счастливый жребий влечет меня к дому алефа. Даже имя я расслышал нечетко — то ли Омар, то ли Оскар. Но вообще-то, как он мне сказал, все называют его Тукуман[4].
Я также выяснил, что работает он в газетном киоске в аэропорту, иногда по три часа, иногда по десять, без какого-либо расписания.
Сегодня я пришел в киоск вообще не спавши. Да и зачем это надо, а?
И по одну, и по другую сторону ведущей в город автомагистрали пейзаж менялся стремительно. Над полями неподвижно нависло легкое марево, но небо было прозрачное и в воздухе носились облачка сладких ароматов. Я видел мормонский храм с изображением ангела Морони[5] на вершине башни; видел здания высокие и страшные, с окнами, из которых свисало цветное белье — как в Италии; видел долину каких-то ветшайших лачуг, которым, возможно, предстояло развалиться после первого же порыва ветра. Потом были пригороды, имитирующие европейские города: безлюдные парки, башни, похожие на клетки для птиц, церкви с колокольнями, увенчанными статуями Девы Марии, дома с гигантскими телевизионными тарелками на плоских крышах. Буэнос-Айрес не был похож на Куала-Лумпур. На самом деле он походил почти на все, что я видел когда-либо раньше; это значит, он не был похож ни на что.
А тебя как звать? спросил Тукуман.
Бруно, сказал я. Бруно Кадоган.
Кадоган? Да, птенчик, не повезло тебе с фамилией. Если произнесешь ее наотороб, то получится Кагандо[6].
Женщина, встретившая меня в пансионе, записала Каган[7], а потом, поднимаясь со мной в мою комнату, обращалась ко мне «мистер Каган». В конце концов я взмолился, чтобы она называла меня по имени.
Ветхость этого дома меня поразила. Ничто в нем не напоминало о семействе среднего достатка, описанном в рассказе Борхеса. Да и расположение дома вызывало вопросы. Все указания на место, где находится алеф, описывают улицу Гарая рядом с улицей Бернардо де Иригойен, к западу от пансиона. Но я все-таки спросил, есть ли в этом здании подвал. Да, ответила консьержка, но там живут. Вам бы там не понравилось. Там очень сыро, и к тому же туда ведут девятнадцать крутых ступенек. Эта деталь меня потрясла. В рассказе говорится как раз о девятнадцати крутых ступеньках, по которым надо спускаться к алефу.
В Буэнос-Айресе мне все было незнакомо, поэтому у меня не хватало познаний, чтобы оценить предложенную мне комнату. Она показалась мне маленькой, но чистой, примерно восемь на десять футов. Матрас из дутой резины лежал на деревянной раме, а рядом стоял крохотный столик, на котором как раз хватало места для моего ноутбука. Самое лучшее, что там было, — это старенький книжный стеллаж, где можно было разместить около пятидесяти томиков. Простыни были все растрепанные, а одеяло казалось старше, чем сам дом. Был в комнате и балкончик, выходивший на улицу. Как я убедился впоследствии, моя комната была самым большим помещением в верхнем этаже. И хотя ванная показалась мне тесноватой, ее нужно было делить всего с одной семьей из соседней комнаты.
Мне пришлось заплатить вперед. Сумма, указанная на объявлении в вестибюле, равнялась четыремстам долларам в месяц. Однако Тукуман, верный своему обещанию, добился, чтобы Энрикета согласилась на триста.
Было четыре часа пополудни. Все вокруг дышало тишиной и спокойствием, и я решил вздремнуть. Тукуман вот уже пол года снимал здесь комнатку под крышей. Он тоже валится с ног от усталости, сообщил мне парень. Мы договорились увидеться в восемь, чтобы прогуляться по городу. Будь у меня силы, я бы тотчас же отправился на поиски Хулио Мартеля. Но я даже не знал, с чего начинать.
В шесть часов меня разбудили какие-то вопли. Мои соседи по этажу бурно выясняли отношения. Я наскоро оделся и попытался проникнуть в ванную. Там находилась женщина-великанша — она стирала белье в биде и мрачно предложила мне подождать. Когда я спустился вниз, Тукуман пил мате[8] с Энрикетой возле конторки при входе.
Я уже ума не приложу, как быть с этими дикарями, говорила консьержка. Однажды они там друг друга, поубивают. В недобрый час я их приютила. Я ведь не знала, что они из «Форта Апачи».
Я полагал, что «Форт Апачи» — это фильм Джона Форда[9]. Но дрожь в голосе Энрикеты наводила на мысль о каком-то адском колодце.
Если хочешь, Каган, мойся в моей ванной, сказал Тукуман. В одиннадцать я отправляюсь прошвырнуться по милонгам[10]. Перекусим чего-нибудь здесь, а потом, если хочешь, пошли со мной.
В тот вечер я впервые увидел Буэнос-Айрес. В пол седьмого на фасады опустилось розовое сияние, которое казалось светом другого мира, и хотя Тукуман сказал, что город уже сдался и что мне бы надо посмотреть его год назад, когда его красота оставалась неприкосновенной и на улицах не было столько попрошаек, я видел только счастливых людей. Мы шли вперед по какому-то бескрайнему проспекту, и там кое-где цвел индейский жасмин. Стоило мне поднять глаза, и я видел дворцы в стиле барокко и купола в форме зонтов или дынь, с бесполезными смотровыми окошками, игравшими роль орнамента. Меня поразило, что Буэнос-Айрес столь величествен начиная с третьего и четвертого этажа и столь безобразен на уровне ног, словно бы его блистательное прошлое зависло где-то вверху и теперь не желает ни спускаться, ни исчезать. Чем ближе подступала ночь, тем многолюднее становились кафе. Ни в одном городе я не видел столько кафе, нигде не встречал и подобного гостеприимства. Большинство посетителей просто читали, сидя за чашкой, которая давно опустела — мы ведь не раз проходили по одним и тем же местам, — и никто не заставлял их расплачиваться и уходить, как это бывает в Нью-Йорке и Париже. Я подумал, что эти кафе — идеальное место для написания романов. Реальность там не знала, чем ей заняться, и бродила без всякой цели в поисках авторов, которые осмелятся ее описать. Все казалось очень реальным — может быть, слишком реальным, хотя тогда я этого и не замечал. Я так и не понял, почему аргентинцы предпочитают сочинять фантастические или невероятные истории об исчезнувших цивилизациях, человеческих клонах или о голограммах на безлюдных островах, когда реальность настолько жива, когда ты чувствуешь, как она вспыхивает, воспламеняет людей вокруг, обжигает им кожу.