Где мои родители? Я не могла разглядеть их лиц в людском море подо мной.
Я продолжала полет и наконец оказалась в центре зрительного зала. А там стала подниматься еще выше. Как это делают птицы? Какие все-таки люди тяжелые! Я легко поднялась еще. Руки у меня были вытянуты вперед, но не сильно – как при игре на пианино. Я пошевелила пальцами.
Мое тело неподвижно зависло в воздухе в центре зрительного зала театра на высоте семидесяти футов над толпой. Никакой страховки, никакого обмана, ничего, кроме настоящего волшебства в виде говорящего пса.
Время остановилось, и в театре воцарилась мертвая тишина.
– Что ты делаешь? Ты с ума сошел! – Внизу Шумда вышел на сцену, взглянул на меня, потом на съежившегося пса.
– Но, хозяин…
– Сколько раз тебе повторять? Собаки не должны этим заниматься! Ты просто не понимаешь, что делаешь!
В зале послышались осторожные смешки.
– Опусти ее вниз! Немедленно!
Но мне не хотелось вниз. Мне хотелось остаться невесомой навсегда, чтобы люди внизу смотрели на меня и мечтали стать мной. Смотрели бы вечно, с восторженным вниманием, на меня – ангела, фею, – которая может летать.
– Опусти ее!
Я полетела вниз.
Падая, я видела только лица. Ужас, удивление, недоумение застыли на лицах зрителей, когда они вдруг увидели, что я падаю прямо на них. Лица увеличивались в размерах. С какой скоростью падает ребенок? Сколько времени проходит до удара оземь? Все, что я помнила, – быстрота и медлительность. И прежде чем я успела испугаться, прежде чем успела подумать о том, чтобы закричать, я ударилась об пол.
И умерла.
Роспись неба
– Дорогая, как ты?
Слова медленно просачивались в мое сознание, словно густой, вязкий соус. Коричневая подливка.
Я с трудом разлепила веки и недоуменно уставилась на первое, что выхватил взгляд. Это было ужасно. Фрагментарные и дисгармонирующие цвета представляли собой скверную, кричаще-безвкусную, непостижимую мешанину, которая не заслуживала иного названия, кроме одного – хаос. Обернись они медными духовыми инструментами, и визги и стоны заставили бы меня заткнуть уши и спасаться бегством.
Но когда в голове у меня прояснилось, я с тоскливым чувством вспомнила, что передо мной – творение моих собственных рук. Моя картина. Я билась над ней несколько месяцев, но лучше она от этого не становилась. Ничуть.
Возможно, именно поэтому у меня участились провалы в памяти. С каждым днем я все больше времени проводила под потолком, лежа на спине и создавая фреску для церкви. Я убедила Тиндалла купить эту церковь. А фреска, когда я ее закончу, должна была убедить других, что я – настоящий художник. А не просто любовница всех и каждого. Не просто пара классных сисек, которым знаменитости позволяют околачиваться поблизости, потому что я всегда готова. «Дырка живописца» – так в глаза называл меня де Кунинг. Но когда я это закончу, они узнают. Узнают, что я куда талантливее, чем любой из них мог себе вообразить. Моя фреска им это докажет.
Вначале идея казалась замечательной. И единственная причина для продолжения встреч с Лайонелом Тиндаллом. Пусть он меня трахает всласть. Пусть сходит по мне с ума, пусть я стану его наркотиком. А когда он проглотит крючок, я им попользуюсь. Я воспользуюсь его деньгами и связями, чтобы добиться единственной своей цели – признания таких, как де Кунинг и Элеонора Уорд, Ли Краснер и Поллок. Да, даже этого ублюдка Поллока.
Одно из немногих интересных высказываний Тиндалла относилось именно к ним, к великим: «Вокруг них не остается свободного пространства». Он был прав. Я мечтала привести их сюда, чтобы они увидели, чего я достигла. Какое замечательное небо я намалевала на потолке церкви Лайонела Тиндалла. Церкви, на покупку которой для меня его подвигли бездонные похоть и карманы.
В этюднике я записала слова Матисса, ставшие моим главным жизненным правилом: «Я стремлюсь к тому, что чувствую: к своего рода восторгу. И после этого обретаю покой». Начав работу в церкви, я делала все, чтобы следовать своему чутью, «стремилась к тому», что чувствовала. Но, как это ни печально, я чувствовала совсем не то, что изображала кистью. Более того, я просто не представляла, как мне приблизиться к тому, что я чувствую. Вокруг них нет свободного пространства? Зато вокруг того, что я создала, как, впрочем, и в самих моих работах, не было ничего, кроме пустого пространства.
Что может быть хуже, чем, следуя по жизни, тщетно стремиться к реализации своей страсти или же, зная, что тебе нужно, так и не суметь получить его, несмотря на все отчаянные попытки? Вот уже пятнадцать лет как я решила стать художницей и все сделала, чтобы этого добиться. Но у меня так ничего и не вышло, а самое ужасное, что мне начинало казаться – и никогда не выйдет.
– Дорогая? Как ты?
Меня передернуло от лицемерного участия в голосе Тиндалла, донесшемся снизу. Его совершенно не волновало, как я себя чувствовала, – ему было нужно, чтобы я спустилась и мы, выйдя из церкви, занялись бы любовью в его машине, или под деревом, или в воде, или где угодно. В этом состояло наше молчаливое соглашение. Он купил заброшенную церковь поблизости от Ист-Хэмптона и дал мне все, что было нужно, чтобы ее расписать. А я взамен должна была по первому зову спускаться и ублажать его.
Но вот у меня начались эти провалы в памяти. Один-два раза в месяц я, будто под воздействием какого-то злого заклинания, просто на некоторое время выпадала из реальности и возвращалась в нее, не помня ничего.
– Спускайся, пора и поесть. Ты там с семи утра.
Я смотрела в потолок и думала о его руках, его дыхании на моей шее, слабом мускусном запахе, исходившем от его кожи, когда он возбуждался.
Я повернулась на бок, чтобы на него посмотреть. И тут подо мной что-то громко и резко затрещало. Я испугалась и попыталась перевернуться совсем. Но тут снова раздался треск, высокий пронзительный визг перегибающихся металлических лесов, и вся конструкция рухнула.
Я упала.
Последнее, что я увидела, прежде чем один из стержней переломился и пронзил мне горло, было одно из лиц, которые я нарисовала на потолке.
Крик. Крик повсюду, и не только человеческий. Визжали металлические конструкции, они, ударяясь друг о друга, звенели и скрежетали несколько секунд, потом все стихло. На этот раз ничего не разрушалось и не переламывалось, только встречалось. Встречалось на оглушительное мгновение в коротком обжигающем прикосновении и исчезало. Мы летели. Вагончик взмыл в воздух. Когда тьма туннеля сменилась ярким солнечным светом, я снова открыла глаза. Мы вертелись, поднимались, переворачивались. Еще один источник воплей – дети, сидевшие в одном вагончике с нами. Мы все поднимались и поднимались, потом почти остановились и рухнули вниз – по рельсам «русских горок», сплетавшимся в невообразимо сложную сеть.
Я взглянула на Джеймса. Волосы его сбились под напором ветра. Он смотрел прямо перед собой, на лице безумная адреналиновая улыбка. Мы неслись со страшной скоростью, а я не сводила с него глаз, стараясь отыскать в его лице то, что чувствовала весь день, но поняла лишь теперь. Когда он повернул голову в мою сторону и посмотрел на меня, я поняла: больше я его не люблю.
Это был мой восемнадцатый день рождения. Джеймс пригласил меня в парк аттракционов – отпраздновать это событие. День был великолепный. Через две недели нам предстояло отправиться в университеты – каждый в свой, – и мы еще никогда не были ближе. Что бы мы там ни говорили о письмах и звонках и о рождественских каникулах, которые не за горами… я его больше не любила.
Когда наш вагончик сделал поворот и стал замедлять ход, приближаясь к концу аттракциона, уже видимому впереди, из моей груди вырвалось рыдание – такое странное и отчаянное, что оно прозвучало, словно лай.
– Знаешь, за что я тебя люблю?
Мы сидели на скамейке, ели сахарную вату и смотрели на прохожих. Я сделала вид, что очень занята – слизываю с пальцев клочья сладкой розовой массы. Мне совсем не хотелось знать, за что Джеймс любит меня, – ни теперь, ни когда-либо.